Лексикон прописных истин: Джулиан Барнс есть незатыкаемый фонтан остроумия и эрудиции. Он пенится, шипит и прыскает в разные стороны кипятком, как лопнувшая труба отопления. Он мог бы быть музейным гидом, ведущим популярных передач о культуре и искусстве или блогером с миллионами преданных подписчиков, но вместо этого он делает вид, что пишет романы. Я говорю "делает вид" не в укор, но потому что все, что я у него читала ("Нечего бояться", "Открой глаза", "Портрет мужчины в красном", "История мира в 10.5 главах" и в некоторой степени даже "Шум времени"), больше похоже на эссе, чем на художественную литературу, и "Попугай Флобера" не исключение. Это какая-то борхесовская постмодернистская фишка: автофикшен, притворяющийся выдумкой, притворяющейся автофикшеном, смешивается со статьями из Википедии Британники в пропорции 1:5 и катапультируется в четвертую стену. Кто не спрятался, Барнс не виноват. Если вы вдруг не читали Флобера (минутка публичного позора: я вот не читала), и поэтому думаете что вам не сдались литературоведческие басни о нем, подумайте еще раз. Вот вам отрывок для размышлений.
бонус Джулиан Барнс (в переводе Виктора Сонькина и Александры Борисенко) "Попугай Флобера":
«Если вам нравится творчество писателя, если вы переворачиваете страницу с одобрением, но не сердитесь, когда вас отвлекают, – значит, вы склонны любить этого автора некритично. Хороший парень, предполагаете вы. Надежный человек. Говорят, он задушил целый отряд пионеров и скормил их стае мурен в пруду? Нет-нет, не может быть: надежный же человек, хороший парень. Но если вы любите писателя, если вам жизненно необходима постоянная доза его ума, если вы хотите его преследовать и отыскать – несмотря на запреты, – тогда слова «слишком много знать» теряют смысл. Порок вы ищете с такой же страстью. Отряд пионеров, говорите? Двадцать семь их было или двадцать восемь? А из красных галстучков он действительно сшил лоскутное одеяло? Правда ли, что, поднимаясь на эшафот, он процитировал пророка Иону? И что завещал свой пруд с муренами местному Дворцу пионеров? Но вот в чем разница. В случае с любимыми, с женой, когда вы узнаёте худшее – будь то неверность или отсутствие любви, сумасшествие или самоубийственные наклонности, – вы испытываете что-то вроде облегчения. Жизнь такова, как я и думал; не отпраздновать ли это разочарование? В случае с любимым писателем первый порыв – защищать. Вот что я хотел сказать: возможно, любовь к писателю – это самая чистая и прочная разновидность любви. Поэтому и защита дается легче. Дело в том, что мурены – редкий, исчезающий вид; любому известно, что после суровой зимы и весенних дождей (если они начались до дня святого Урсина) они ничего не станут есть, кроме нашинкованных юных пионеров. Конечно, он знал, что за это его повесят, но он также знал, что человечество – отнюдь не исчезающий вид и, стало быть, двадцать семь (двадцать восемь, говорите?) пионеров плюс один посредственный писатель (он всегда абсурдно недооценивал собственный талант) – это небольшая цена за выживание редкой рыбы. Взгляните на это при свете вечности: зачем нам столько пионеров? Они бы выросли и стали комсомольцами. А если вы все еще спеленуты путами сентиментальности, посмотрите на это с другой стороны: плата за посещение пруда с муренами уже дала пионерам возможность построить и содержать несколько церквей в округе. Так что валяйте. Читайте список обвинений. Я так и знал, что без этого не обойдется. Но не забудьте: Гюстав уже оказывался на скамье подсудимых. Сколько правонарушений вы ему вменяете на этот раз?»
P.S. Обратите внимание на перевод. Шинкарь не хорош.
"Сон Сципиона" Йена Пирса - это детально проработанный и красиво выстроенный исторический роман о Провансе трех эпох - времен заката Римской империи, Черной Смерти и немецкой оккупации во Вторую мировую. Но, как и "Перст указаующий", о котором я уже писала, в действительности это нечно совершенно иное. Я бы назвала это философским рассуждением на тему морали в античном вкусе, с композицией аристотелевского силлогизмома, где истории двух первых персонажей служат посылками, а третьего - выводом. И все три - трагичны с поистине шекспировской безжалостностью. Первый - галльский аристократ, прекрасно образованный, многоопытный и властный - ищет способ спасти свою родную провинцию от разорения варварами. Второй - безвестный средневековый поэт, юный, невежественный и импульсивный - пытается понять содержание старинной рукописи за авторством первого. Третий - французский филолог, прячущийся от тьмы вокруг в свою работу - по фрагментам реконструирует трагическую судьбу второго. И все трое в конце концов оказываются перед одной и той же дилеммой, неизменной, но принимающей обманчиво несхожие обличья: когда приходится выбирать из двух зол, как понять, которое из них хуже?
Если сумировать весь текст в одно предложение - то это история холокоста в трех показательных фрагментах. Если пытаться свести к трюизму - то благими намерениями... и далее по тексту. А если представить как дуэль философских школ - стоицизм против идеализма. Три - ноль.
бонус Йен Пирс (в переводе И.Гуровой и А.Комаринец) "Сон Сципиона":
«В небрежении он расцвел. И впервые познал любовь, ставшую самой прочной и всепоглощающей страстью его жизни: он начал читать. Вставал в четыре утра и читал, пока не подходило время для исполнения его обязанностей; торопливо проглатывал еду, чтобы успеть забежать в библиотеку и почитать еще хотя бы десять минут; читал по вечерам при украденных в кухне свечах, пока не засыпал. Выбор был не особенно велик: немного Аристотеля в латинском переводе арабского переложения греческого оригинала, Боэций, которого он полюбил за его мудрость, Августин, который восхищал его своей человечностью. Но все изменил день, в который он открыл для себя Цицерона. Красота стиля, благородное изящество идей, высокое величие понятий были как глотки крепкого вина, и когда он обнаружил, а затем прочел единственный манускрипт, имевшийся у Чеккани, то целых двадцать минут плакал от радости перед тем, как тут же начать его перечитывать. Полгода спустя он начал свою карьеру коллекционера, когда отправлялся в лавку за сластями. Это в его обязанности не входило, но он часто сам напрашивался, лишь бы покинуть темный угрюмый дворец, где он теперь обитал в каморке на чердаке, и бродить по улицам Авиньона, как ему заблагорассудится. И всякий раз он завороженно упивался людской суетой, шумом, запахами, радостным возбуждением. Ведь Авиньон за несколько лет преобразился из заштатного городка в одно из чудес света. Прибытие папского двора, вынужденного покинуть Рим из-за гражданских раздоров и как будто бы готового остаться тут навсегда, засосало в город купцов и банкиров, священнослужителей и художников, златокузнецов, просителей, юристов, поваров, портных, краснодеревщиков и каменщиков, резчиков по дереву и серебряных дел мастеров, грабителей, и шлюх, и шарлатанов, съезжавшихся со всех концов христианского мира, чтобы толкаться на улицах и соперничать в борьбе за милости, влияние и богатство. Вместить их всех город не мог, и людям приходилось мириться с тем, что их теснят, эксплуатируют и грабят, однако лишь немногие убеждались, что не готовы платить такую цену. Пчелы над горшком с медом, мухи над навозом — таков был общий вердикт. И Оливье не придерживался никакого мнения о моральной стороне всего этого. С него было достаточно простых прогулок в утренние часы на рынок, днем, когда было время для торжественных религиозных процессий, или вечером, когда городом завладевали пьяницы и обжоры, поющие, танцующие. У него голова шла кругом от возбуждения, и все его чувства звенели от восторга. А здания! Сотни домов, церквей, дворцов, воздвигнутых с наивозможной быстротой. Новые участки земли выравнивались, старые жилища сносились, чтобы уступить место новым побольше. Когда он в первый раз вошел в папский дворец, то не поверил своим глазам; ему почудилось, что он вступил в огромнейший грот внутри горы. Не мог же человек замыслить такое необъятное здание! И тем не менее даже этого оказалось мало. Клемент, новый папа, счел дворец слишком маленьким и начал воздвигать новый, вдвое больше прежнего, чтобы украсить его столь пышно и столь дорого, чтобы в мире ему не было ничего равного. Порой глубокой ночью, когда Оливье лежал в постели и дивился всему, что он видел и нюхал в этот день, он еле удерживался от смеха при мысли о своем крохотном, ютящемся на холме Везоне с несколькими сотнями обитателей. А каким величавым казался городок, пока он не увидел Авиньона! Лавка, в которую он вошел, была его любимой. Полки ломились от всяческих лакомств. Одни, только что из печи, исходили паром. И еще всякие остывшие, хрустящие, начиненные пряностями, о каких он прежде и не слышал, а цены их казались ему невероятными. Он отобрал то, что ему поручили купить, а так как существовала опасность, что его пальцы оставят в них вмятины, лавочник взял несколько листов бумаги, чтобы получше их завернуть. На листах было что-то написано. Оливье прочел и ахнул: раз истинно услышав этот ясный непринужденный голос, его уже невозможно было не узнать. В волнении и нетерпении поскорее развернуть листы он уронил все дорогостоящие лакомства на пол, где они рассыпались на кусочки. А он и внимания не обратил, хотя лавочник был возмущен. — Тебя за это выдерут, — начал он. Оливье только помахал у него под носом листом бумаги. — Откуда он у тебя? Его покрасневшее увлеченное лицо так горело от возбуждения, что лавочник забыл про свой гнев. — Маленькая такая стопка. Я нашел ее в мусорной куче у церкви Святого Иоанна. — Отдай их мне, я их куплю. Лавочник покачал головой. — Он последний, юноша. Остальные я уже употребил. От этих слов Оливье чуть не поперхнулся, но у него достало самообладания узнать имена десятка покупателей, которых лавочник обслуживал последними. Остальной день он провел, обходя город, стуча в двери кухонь, терпя оплеухи и оскорбления, а иногда и щипок-другой за щеку. Когда он вернулся вечером домой, пробездельничав весь день, его, как и предсказал лавочник, беспощадно выдрали. Но оно того стоило, потому что у него под туникой было спрятано почти целое письмо Цицерона, известное теперь как одно из писем к Аттику. К тому времени, когда два месяца спустя его навестил отец, он перечел свою находку столько раз, что знал ее наизусть от слова и до слова. И по-прежнему самое прикосновение к ней — так как он ошибочно считал ее оригиналом, написанным рукой самого Цицерона, таково тогда было его невежество, — дарило ему высшее наслаждение. Он даже клал ее рядом с собой, когда засыпал ночью. И даже представить себе не мог, что кого-то она может не восхитить, а потому, когда предстал перед отцом, потребовавшим от него отчета за последние полгода, тотчас вытащил пожелтелые листы из-за пазухи и показал их. По мере того как он говорил, лицо его отца темнело все больше. — И ты тратил свое время на это вместо учения? Оливье поспешил заверить его, что учился усердно и прилежно, умолчав, что терпеть не может этих занятий и продолжает их только из чувства долга. — Но ты мог бы учиться еще усерднее, уделять больше времени занятиям, если бы не тратил силы на такие пустяки. Оливье понурил голову. — Но Цицерон был юристом, сударь… — начал он. — Не старайся меня провести. Ты читаешь свои листки не поэтому. Дай их мне. Он протянул руку, и Оливье после секундной нерешительности, которую его отец прекрасно уловил, вложил в его руку бесценные листы. Он уже чувствовал, как на глаза ему навертываются слезы. Его отец встал. — Я спущу тебе эту непокорность, но должен преподать тебе урок. Научись побарывать свою глупость. Твоя обязанность — стать юристом и оправдать все надежды, которые я на тебя возлагаю. Ты меня понял? Оливье немо кивнул. — Отлично. А потому ты поймешь мудрость того, что я сделаю сейчас. Его отец повернулся, бросил листы в огонь и немного отступил, глядя, как они вспыхнули ярким пламенем, а потом почернели, скручиваясь, и рассыпались. Оливье так сильно дрожал, изо всех сил стараясь, чтобы слезы не поползли по его щекам, что просто не почувствовал, когда отец дружески похлопал его по плечу и прочел еще одну нотацию о его долге. Он даже сумел достойно попрощаться с ним и смиренно принял его благословение, прежде чем кинуться в дом, взлететь по ступенькам в чердачную каморку, которую делил с шестерыми сожителями, и заплакать во весь голос. Он выучил преподанный ему урок, хотя и не так, как рассчитывал его отец. С этой минуты Оливье де Нуайен твердо решил, что никогда не станет адвокатом.»
"Тилль" Даниэля Кельмана - страшная книга. И грустная тоже. И в ней много страдания и насилия в психологически точной, на грани нестерпимого, приближающей оптике. Потому что это книга о войне, книга о ведовских процессах, книга о беспризорной жизни бродячих артистов и безысходной жизни голодных крестьян в начале 17 века в Германии времен тридцатилетней войны. И это очень, очень хорошая книга. Я все еще считаю "Измеряя мир" Кельмана одним из лучших прочитанных мною художественных текстов, и хотя там гораздо больше моего любимого безумия и абсурдного юмора, чем в "Тилле", "Тилль" все равно сильнее. Он бьет наковальней по голове, и с размаха. Он как кошачье пианино из книги - надеюсь однажды его развидеть - делает вам больно множеством способов, доставая из души множество сложных звуков. Это книга поучительно проворачивающая читателя через мясорубку выдуманых страданий (и то, что выдумано - тоже правдиво). Но еще это книга о несокрушимости человеческого духа, неизбежности прогресса и справедливости истрической памяти, пусть не фактологической - так хотя бы художественной. Это страшная, чудовищная, печальная, но, как ни странно, обнадеживающая книга. А еще мне пришлось ее читать всю ночь, и весь мой с боем добываемый режим пошел коту под хвост. (Развидеть пианино, развидеть.) А теперь я выпью успокоительное, лягу спать и попытаюсь навсегда забыть хотя бы половину прочитаного. (Это ваше предупреждение, если оно вам нужно.)
бонусДаниэль Кельман (в переводе Александры Берлиной) "Тилль":
«Четыре экипажа тряслись по дороге. Было зябко, утренний туман бледнел над полянами. Последний экипаж был по самую крышу забит книгами, которые Кирхер недавно приобрел в Гамбурге; в предпоследнем сидели три секретаря и переписывали манускрипты, насколько это возможно было на ходу; еще два секретаря спали во втором, а в первом ехали Афанасий Кирхер, Адам Олеарий и его верный спутник, магистр Флеминг, ведя беседу, за которой внимательно следил еще один секретарь, держа на коленях бумагу и перо на случай, если понадобится что-нибудь записать. — Но что мы будем делать, если его найдем? — спросил Олеарий. — Дракона? — уточнил Кирхер. На мгновение Олеарий, забыв о своем почтении к великому ученому, подумал: «Нет, это просто невыносимо!» Помолчав, он ответил: — Да, дракона. Вместо ответа Кирхер обернулся к магистру Флемингу. — Правильно ли я понимаю, что вы музыкант? — Я врач. И, главное, я пишу стихи. Но да, я учился музыке в Лейпциге. — Стихи на латыни или на французском? — На немецком. — Это еще зачем? — Что мы будем делать, если его найдем? — снова спросил Олеарий. — Дракона? — уточнил Кирхер, и на этот раз Олеарий готов был дать ему пощечину. — Да, — сказал он. — Дракона! — Мы усмирим его музыкой. Позволю себе предположить, что господа знакомы с моим сочинением Musurgia universalis? — Musica? — переспросил Олеарий. — Musurgia. — А почему не «Musica»? Кирхер неодобрительно посмотрел на Олеария. — Разумеется, — сказал Флеминг. — Все, что я знаю о гармонии, я узнал из вашей книги. — Да, подобное мне часто приходится слышать. Почти все музыканты так говорят. Это важный труд. Не самый важный из моих трудов, но, безусловно, весьма важный. Несколько высочайших лиц намерены приказать сконструировать изобретенный мною водяной орган. А в Брауншвейге собираются изготовить описанное мной кошачье фортепьяно. Меня это несколько изумляет, ведь то была лишь игра мысли; сомневаюсь, чтобы результат радовал слух. — Что такое кошачье фортепьяно? — спросил Олеарий. — Вы, значит, не читали мой труд? — Память шалит. Я немолод, порой она отказывает мне, особенно после всех тягот того нашего путешествия. — О да, — сказал Флеминг. — Помнишь, как нас в Риге окружили волки? — Фортепьяно, издающее звуки путем причинения боли животным, — сказал Кирхер. — Нажимается клавиша, и вместо движения струны некоему небольшому животному — я предлагаю кошек, но сгодились бы и полевки; собаки слишком велики, сверчки слишком малы — причиняется точно дозированная боль, так что животное издает звук. Если отпустить клавишу, боль прекращается, и животное замолкает. Если животных распределить согласно высоте издаваемых ими звуков, можно было бы производить удивительнейшую музыку. Некоторое время царила тишина. Олеарий вглядывался в лицо Кирхера, Флеминг жевал нижнюю губу. — Так почему же вы пишете стихи по-немецки? — спросил в конце концов Кирхер. — Звучит странно, я знаю, — сказал Флеминг, ждавший этого вопроса. — Но это возможно! Наш язык еще только рождается. Вот мы сидим здесь, все трое из одной страны, и беседуем друг с другом на латыни. Почему? Пока немецкий язык еще неловок, он как кипящая смесь, как возникающее на свет существо — но однажды он повзрослеет. — Касательно дракона, — начал Олеарий, чтобы сменить тему. Он знал по опыту: если Флеминг оседлает любимого конька, больше никому не удастся вставить слова. И кончится это тем, что он, весь раскрасневшись, примется зачитывать свои стихи. Они были даже и недурны, в них слышалась мелодия и сила. Но кому хочется без предупреждения слушать стихи, да еще по-немецки? — Пока наша речь есть необузданная смесь диалектов, — продолжил Флеминг. — Если посреди фразы не приходит в голову нужное слово, мы без стеснения заимствуем его из латыни или итальянского, или даже французского, да и сами фразы кое-как составляем на латинский манер. Но это изменится! Речь нужно питать, холить, лелеять, помогать ей взрасти! А лучшая ей помощь — это поэзия. Щеки Флеминга раскраснелись, борода растрепалась, глаза блестели. — Кто начинает фразу на немецком языке, тому следует заставить себя ее на немецком языке и окончить! — Причинять боль животным — не противоречит ли это Божьей воле? — спросил Олеарий. — С чего бы? — нахмурился Кирхер. — Божьи твари ничем не отличаются от иных созданных Господом вещей. Животные суть тонко устроенные машины, состоящие из еще более тонко устроенных машин. Какая разница, извлекаю я звук из водяного столба или из котенка? Вы же не будете утверждать, что животные имеют бессмертную душу. Какая теснота царила бы в раю; повернуться было бы невозможно, не наступив на червяка! — Мальчиком я пел в хоре в Лейпциге, — сказал Флеминг. — Каждое утро в пять часов мы стояли в церкви Святого Фомы и пели. Каждый голос должен был следовать собственной мелодической линии, а кто фальшивил, получал порцию розог. Трудно было, но однажды утром, я помню этот момент, мне открылось, что такое музыка. А затем, научившись искусству контрапункта, я понял, что такое речь. И как творить поэзию: надо позволить речи делать, что она желает. «Gehen» и «sehen», «Schmerz» и «Herz». «Прийти» и «увидеть», «боль» и «сердце»: немецкая рифма состоит из вопросов и ответов. «Pein» и «Sein», «страдание» и «бытие». Рифма — это не случайное созвучие. Она возникает там, где сходятся мысли. — Хорошо, что вы разбираетесь в музыке, — сказал Кирхер. — Я имею при себе ноты мелодий, охлаждающих драконью кровь и усмиряющих драконьи чувства. Вы играете на валторне? — Плохо. — На скрипке? — Прилично. А откуда у вас эти мелодии? — Я сочинил их, следуя строжайшим научным правилам. Не беспокойтесь, вам не придется самому музицировать перед драконом, мы найдем для этого музыкантов. Уже по соображениям общественного положения ученым мужам не приличествует браться за инструменты. Олеарий прикрыл глаза. Перед его внутренним взором возник ящер высотой с башню, вздымающийся в поле; «Пережить все опасности, — подумал он, — и погибнуть так…» — Ваш энтузиазм похвален, молодой человек, — говорил Кирхер, — но у немецкого языка нет будущего. Во-первых, германская речь некрасива, вязка и нечиста, пригодна лишь для неграмотной немытой черни. Во-вторых, для столь долгого и трудоемкого роста просто нет времени. Через семьдесят шесть лет окончится железный век, землю охватит огонь, и Господь снизойдет в сиянии своем. Не нужно быть великим астрономом, чтобы это предсказать. Достаточно простой математики.»
Безумный "Молочник" Анны Бёрнс — первая книга этого года, твердо вознамеревшаяся стать в нем лучшей. И окончательно подружить меня с Оруэлловской премией за политическую художку. Под обложкой - мир эвфемизмов и умолчаний, Белфаст 70-х - это когда ИРА и оранжисты, когда цикл насилия и мести за насилие и мести за месть и много-много трупов, вы наверняка слышали "Zombie" The Cranberries, даже если не слышали больше вообще ничего. "Молочник" - едкое, умное и, подобно принцу датскому, притворяющееся сумасшедшим, наблюдением над обществом, живущим в таких обстоятельствах, глазами ходящего по самому его краю маргинала. Вернее ходящей. И читающей на ходу. В "Молочнике" нет ни одного случайного персонажа, ни одной лишней детали и, если так подумать, прекрасна практически каждая строчка, что компенсирует любые сложности с хронологически запутанным потоком сознания и непробиваемостью недосказанностей и эвфемизмов. А еще книга довольно забавная. Такой мрачной забавностью похоронных анекдотов, над которыми не особо посмеешься. И еще спойлер.И еще у нее очень легкий и счастливый финал, что для меня стало полной неожиданностью. В начале я даже вознегодовала - что за легкомысленный рояль в кустах! Что еще за "счастье всем даром"! Дайте мне честный пиздец в седьмой части! Но теперь я думаю, что это, на самом деле, хороший ход - в истории (и в реальном контексте этой истории) и без того предостаточно трупов, чтобы можно было обойтись без трупа главной героини. Взять хотя бы, "старейшую подругу из начальной школы". Вот-вот.
P.S. А в качестве длинного информативного комментария можно пойти и прочитать "Ничего не говори" Патрика Раддена Кифа, но вот там уже совершенно точно нет ничего смешно.
бонус Анна Бёрнс (в переводе Григория Крылова) "Молочник":
«Началось все с объявления, выставленного в окне хозяйкой дома, которую все считали традиционной и нормальной, пока она не выставила это объявление. У нее были дети и муж, и никто в ее семье не умер насильственной смертью, что могло бы объяснить, как говорилось, ее последующее немыслимое поведение, но она выставила это объявление, и оно ничуть не походило на обычное, какие выставляли в окнах некоторых домов в нашем районе в это время. Обычные объявления гласили: «ДЕРЖИТЕСЬ ПОДАЛЬШЕ ОТ ЭТОЙ СОБСТВЕННОСТИ ПОД УГРОЗОЙ СМЕРТИ – ЭТО ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ ЕДИНСТВЕННОЕ» и подпись: «РАЙОННЫЕ НЕПРИЕМНИКИ» – остережение всем нам, непредсказуемым жителям, включая и детей, кому могло взбрести в голову войти на территорию какой-нибудь обидчивой персоны, чтобы поиграть там, устроить подростковую выпивку, посмотреть и посовать нос туда-сюда, даже справить нужду – чтобы нам и в голову не пришла мысль о тяжелобольном несчастном алкоголике, который скрывается за этим объявлением и которому принадлежит этот дом. Наши неприемники ясно давали понять: если мы будем настаивать на нашем несправедливом, неосмотрительном и безжалостном поведении по отношению к наиболее хрупким обитателям нашего района, то наступят последствия, и мы все пожалеем. А объявление в доме этой женщины говорило совсем о другом: «ВНИМАНИЮ ВСЕХ ЖЕНЩИН РАЙОНА: ВЕЛИКАЯ РАДОСТНАЯ НОВОСТЬ!!!», за чем следовала информация о какой-то международной женской организации, которая недавно была узаконена всем миром. Она стремилась к образованию дочерних отделений во всех странах, чтобы все города, городки, поселки, деревни, районы, хибарки, отдельные жилища участвовали в работе этой организации, чтобы все женщины – и опять, всех цветов кожи, всех вероисповеданий, всех сексуальных предпочтений, с любыми физическими недостатками, с любыми душевными болезнями и даже непривлекательностью любого возможного вида – принимали участие в ее работе, и, как ни удивительно, отделение этой международной организации возникло и в нашем городе. Его первое ежемесячное собрание было встречено скандальными отзывами в прессе, до и после собрания; все сообщения о собрании гласили прежде всего о том, что его организаторы вообще имели наглость заявить о себе в нашем городе. Критика была сокрушительная, очень, их обвиняли в «порочности, упадочности, деморализации, распространении пессимизма, оскорблении приличий», что подтверждалось возникновением вскоре после появления этого общества улицы красных фонарей. Однако неблагоприятная реакция прессы никак не помешала по крайней мере некоторым женщинам в районе прогуляться до центра города, чтобы посмотреть, что представляет собой это дочернее отделение международной организации по вопросам женщин. Женщины-участницы принадлежали не только к двум враждующим религиям, но и кучке менее известных, менее привлекающих внимание, а то и полностью игнорируемых других религий. Одна женщина из нашего района отправилась туда по собственному разумению. Она ни у кого не спрашивала разрешения, не искала одобрения, не спрашивала ничьего мнения, никого не просила пойти с ней для нравственной поддержки и защиты. Вместо этого она накинула шаль, взяла сумочку, ключ и таким образом вышла за дверь. Как выяснилось, эта женщина была домохозяйкой, которая впоследствии и выставила объявление. «И она его приклеила, – говорили соседи, – через секунду после возвращения с того собрания в центре города». Тем временем совместно с городским дочерним отделением, которое само действовало совместно с международным женским движением с центральной штаб-квартирой, эта женщина пыталась теперь организовать низовую женскую организацию в нашем районе, что пытались теперь сделать и другие женщины из других районов. И вот что она сделала. В своем объявлении, выставленном в окне, она в вызывающей современной манере пригласила всех женщин района предоставить детей района на один вечер самим себе, как обычно, освободиться от всех дел, чтобы в среду вечером прийти к ней в дом и выслушать, что будет сказано. Они будут поражены, обещала хозяйка дома, количеством тех сфер, в которых женщины играют важную роль и которые обсуждались во время собрания городского отделения; кроме того, если у них самих появится желание высказать свою точку зрения на что угодно, что можно по большому счету назвать женским вопросом, то такие высказывания будут ежемесячно передаваться на рассмотрение городской организации на следующем ее собрании, а ежеквартально передаваться на рассмотрение международной организации на ее следующем собрании. Непонятно, почему в объявлении не упоминался пограничный вопрос или вообще наши политические проблемы. Мужчины и женщины нашего района были удивлены. «О чем это она? Что она может иметь в виду, выставляя такую штуку в своем окне?» И народ принялся шептаться о ней и ее объявлении, оставляя эти темы только для того, чтобы вернуться к обычным: например, кто осведомитель, у кого последний раз была сексуальная связь на стороне, и какая страна может выиграть следующий конкурс «Мисс Вселенная», когда его будут показывать по телевизору. И потому это объявление заговорили до смерти, а потом оставили его, ибо большинство жителей района утвердились во мнении, что ничего другого из этого не выйдет, кроме того, что женщину заставят пожалеть о своем поступке или, если она будет упорствовать, то ее станут считать очередной кандидаткой в запредельщицы. В худшем случае ее уведут неприемники «той страны» как новое лицо, действующее в нашем районе подозрительно, что в той или иной степени будет правдой. Но вместо этого в первую неделю после вывешивания объявления у дверей этого дома появились две женщины, а это означало, что на первой среде собрания по вопросам женщин присутствовало трое. На следующей неделе к ним прибавились еще четыре. После этого пополнений не наблюдалось, но эти семеро собирались каждую среду вечером, а раз в две недели к ним присоединялась компетентная координаторша из городской группы. Эта координаторша произносила одобряющие речи, говорила об экспансии, вставляла исторические и современные замечания по вопросам женщин и все это для того, чтобы, говорила она, помочь женщинам во всем мире выйти из тьмы на свет. Раз в месяц эта группа являлась в город на общее собрание соединенных подгрупп со всех районов «по эту сторону моря» и «по эту сторону границы», которым удалось создаться. Естественно, к тому времени в нашем районе начали рассказывать параноидные истории.
Одна из историй про нашу подгруппу этой организации рассказывала о месте, где проходили собрания, потому что после первых трех сред муж домохозяйки воспротивился – он не хотел, чтобы они проводили свои феминистские собрания в доме, где он жил с женой, потому что при всем своем сочувствии и при всем желании быть миролюбивым ему приходилось думать о своей репутации. Это не остановило женщин, а потому они стали говорить о строительстве для их собраний первого женского дворового сарая, удобного и уютного. Но пока сарай не построен, они обратились в часовню узнать, можно ли им пользоваться одной из жестяных лачуг на пустыре. Лачуги принадлежали часовне, и та нередко позволяла разным организациям – в основном неприемников – пользоваться ими для своих дел, например, для собраний по защите района, собраний по продвижению общего дела, собраний для вынесения самосудных приговоров, но женщинам, которые хотели позаимствовать или снять одну из лачуг, часовня отказала, потому что общественное мнение об этих женщинах было противоречивым. Они уже больше не считались безобидными, невинными, предметом насмешек, детьми, играющими во взрослые собрания, потому что вот они до чего дошли теперь – искали официальное место для проведения своих собраний. Возникло новое мнение о том, почему они хотят это делать. «Если они получат лачугу, – говорили в районе, – они там смогут делать, что им придет в голову. Они там могут планировать подрывные действия. Могут вступать в однополые связи. Могут там делать подпольные аборты». И в результате часовня, конечно, ответила отказом. Она постановила, что «в соответствии с… в нарушение… на основании…» удовлетворение просьбы женщин со стороны часовни было бы скандальным и беспринципным, как скандально и беспринципно со стороны женщин обращаться к ней с такой просьбой. А потому им не разрешили пользоваться лачугами по причине позора и отвратительности их возможных намерений, что не остановило женщин, потому что они тут же принялись приводить сарай в порядок, красить его. Поставили полки, повесили занавески, принесли масляные лампы, примус, разрисованные чашки, баночку для хранения чая, жестянку для печенья, постелили теплые ворсистые коврики, принесли цветы и подушки. На стены они повесили плакаты с типовыми женскими вопросами во всем мире, полученные из международной штаб-квартиры. Но прежде наши семь женщин попросили мужа первой женщины прийти в сарай и разогнать оттуда пауков и насекомых, и муж, взяв с них клятву, что они будут молчать об его участии, согласился сделать это под покровом ночи.
Вторая история об этих мятежницах-гомосексуалках из подпольного абортария гласила, что восьмая из них, женщина не из нашего района, но умная, знающая координаторша из городской дочерней организации, которая посещала наших женщин раз в две недели – чтобы подбодрить, воодушевить усердием, женщина, приносившая каждый раз горы брошюр по многочисленным женским вопросам, – принадлежала к религии, исповедовавшейся другой стороной и к тому же была из «заморской» страны. Обычно это не вызвало бы протестов, это было вполне приемлемо, потому что она, во‐первых, была женщина, а значит, ее значение как потенциальной угрозы районному военизированному подполью было куда менее серьезным, чем если она была мужчиной. Во-вторых, ее приглашали семь местных женщин, что обычно считалось достаточным поручительством и рекомендацией. Но поскольку этих конкретных женщин и самих по себе вряд ли можно было считать нормальными, любое их приглашение не могло идти ни в какое сравнение с приглашением, исходившим от кого-либо другого. А это означало, что восьмой женщине нельзя было и дальше позволять входить в район, по крайней мере до проведения строжайшей ее проверки. В конечном счете предупреждали слухи, она ведь может оказаться на самом деле не женщиной по женским вопросам, не феминисткой, а какой-нибудь скользкой агентшей-провокаторшей, работающей на ту страну? После некоторых преувеличений и обычного слухораспространительства она, естественно, превратилась в шпионку. В глазах сообщества и, конечно, в глазах военизированных эта восьмая женщина стала врагом, присланным, чтобы поймать в ловушку доносительства наших семерых наивных и глуповатых женщин. И вот вечером в одну из сред неприемники нагрянули в сарай, чтобы увести ее. Они ворвались внутрь – в хеллоуиновских масках, балаклавах, с пистолетами, некоторые из них по своей власти и статусу стояли достаточно высоко, а потому не скрывали лиц, – но нашли там только семерых наших женщин в шалях и тапочках, они пили чай с булочками и обсуждали с простодушной серьезностью последствия кровопролития, учиненного йоменами в девятнадцатом веке во время бойни при Петерлоо, когда пострадали сотни детей и женщин. На стенах по всему сараю были развешаны сразу же обращавшие на себя внимание – и на мгновение ошеломившие неприемников – огромные, размером больше чем в натуральную величину плакаты с вдохновляющими изображениями чудо-женщин настоящего и прошлого, провозвестниц феминизма: Панкхерсты, Миллисент Фоссет, Эмили Дэвисон, Ида Белл Уэллс, Флоренс Найтингейл, Элеонора Рузвельт, Гарриет Табмен, Мариана де Пинеда, Мари Кюри, Люси Стоун, Долли Партон – женщин такой закалки, – но никакой восьмой женщины они не увидели, потому что остальные семь внимательно ловили слухи, ходившие по нашему району, предупредили их сестру об этой неминуемой опасности и попросили ее убедительными словами не приходить. Тем не менее, оправившись от мозгового шока при виде других женщин-великанш из прошлых времен, неприемники, посетившие в этот момент нашу семерку женщин, в поисках восьмой женщины обыскали крохотный сарай, на что у них ушло не более секунды. Потом они предупредили женщин с проблемами, чтобы больше не впускали ее сюда, потому что они ее убьют как шпионку, а их, женщин, строго накажут за пособничество и помощь той стране. Но, вероятно, из-за растущего самосознания, которое породило настроение уверенности и собственной правоты, что-то защелкнуло внутри у этих женщин с проблемами, и они неожиданно заявили, что не будут. Они имели в виду, что больше не будут подчиняться диктату, что, хотя восьмая женщина, вероятно, больше не придет, потому что неприемники уничтожили все, но если она надумает прийти, то они не только не откажут ей, но открыто встанут рядом с ней, а неприемники могут идти ко всем чертям. Стороны обменялись всякими словами, от неприемников последовали новые угрозы, а от женщин с проблемами – красноречивые обвинения в адрес системы их «патерналистской педагогики». Наконец, семь женщин сказали: «Только через наши трупы», копая на несколько фаталистический манер собственные могилы, что, конечно, только играло на руку неприемникам. В отличие от традиционных женщин в нашем районе, которые, случалось, инстинктивно объединялись и восставали, чтобы положить конец какой-нибудь вышедшей за грани разумного политической или местной проблеме, эти семь женщин – какими бы отважными они ни были в этот вдохновенный момент противоборства с неприемниками, – не составили и не могли составить такую же жесткую критическую массу. Поэтому они сказали: «Через наши трупы», на что неприемники ответили: «Хорошо. Пусть через ваши трупы», и если бы не традиционные женщины, включая и маму, до которых дошел слух, после чего они вовлеклись в это дело, то нашу конкретную дочернюю организацию международного женского движения пришлось бы закрыть ввиду неожиданной и насильственной смерти всех ее членов.»
Не знаю, как у вас, а у меня на полках несколько десятков непрочитанных книг, а список задуманного к чтению перевалил за семь сотен. Их количество давит, а выбор следующей книги не многим отличается от тыканья в небо. Возможно поэтому, а может просто взбесившись с жиру, в недобром новом году я задумала подыграть Великому Случайному по правилам, предложенным одним из моих любимых книжных блогеров (youtu.be/sl6NEuMRXF4?si=PjS9nyTq_EQZcEDw), но выкрутив уровень безумия на максимум: по задумке, в каждый месяц года следует читать одну книгу, соответствующую придуманному Беном правилу, я же в соответствующий месяц планирую читать только такие книги. Раз уж ограничивать себя - почему бы не делать это по полной программе? Моя обычная скорость чтения - от двух до шести книг в месяц, около 50-60 книг в год. Мой нежадный план будет расчитан на три книги в месяц, читать больше/меньше можно, но нарушать правила нельзя, за единственным исключением: можно дочитывать книги начатые в предыдущие месяцы. (еще одно послабление от автора игры: в этом году любую книгу в любой месяц можно заменить на книгу Агаты Кристи)
Мне тут очень понравилась книжка, которая не должна была мне понравится, по крайней мере, на 56 странице можно обнаружить гневное "автор, а не мудак ли ты?" моим раздраженным почерком. Но автор ни разу не мудак, это я забыла разницу между персонажем и автором. Для того есть повод: в книге вводящий в заблуждение квази-автобиографический рассказчик, который даже заимствует отдельные факты биографии автора, хоть и не его личность. Что по прочтении довольно очевидно, потому как узколобому доминиканскому мачо Джуниору, рассказывающему нелепо-трагичную историю брата своей бывшей девушки - непривлекательного, зацикленного на романтических отношениях, графомана и лузера Оскара - попросту не хватило бы глубины и проницательности на такой текст. А вот образованному политическому активисту Джуно Диасу - вполне. Итак, что в тексте? 1) Очень ловко скроенная трагикомедия с легким мистическим (магреалистическим) флёром. ("история про фуку́", да). Я вообще очень ценю хоршо сработанные композиции, где всего ровно столько сколько надо и ровно в том порядке в котором надо, и даже с завязаными глазами можно увернно скзаать, где тут завязка, где кульминация и к каким жанрам отсылают те или иные формальные приемы. Где-то у меня на подкорке окопался филолог-ретроград, которого не по-детски прет от гармоничных до дыр заношенных форм. 2) История разрушения и эмиграции одной показательной доминиканской семьи в декорациях диктатуры ("жопократии") Трухильо. Причем, большая часть персонажей этой истории - женщины, и здесь - сюрприз! - Джуно Диас одной левой уделает старательных, но неумелеых феминистов вроде Нила Стивенсона, а для этого нужна не только позиция, но и незаурядный талант. 3) Тонны иронии. И сарказма столь темного и едкого, что удивительно как он вообще сходит за юмор. («А вы и не знали, что Доминиканская Республика в двадцатом веке была дважды оккупирована? Не смущайтесь, ваши дети тоже не будут знать о том, что США некогда оккупировали Ирак.») Но сходит. Особенно хороши авторские примечания, я бы с удовольствием прочитала книгу состоящую исключительно из них - пересыпанных испанизмами и отсылками к популярной культуре, безалаберных по тону, но смертельно серьзных по содержанию. Впрочем, это была бы совсем другая книга. 4) И, наконец, признание в любви - вынужденное, вымученное, раздраженное "OK. OK. Te amo" - к родине, которое тем ценнее, чем сложнее взять в толк - а что там, собственно, можно любить? (Но нас таким не удивишь, не так ли?) Что совсем уж внезапно вписывает книгу в большую постколониальную литературу. А это серьезно. Там нужно рядом с Салманом Рушди стоять и Чинуа Ачебе.
бонусДжуно Диас (в переводе Елены Полецкой) "Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау":
«Рассказывают, он прибыл из Африки, приплыл безбилетником, затаившись в плаче обращенных в рабство, а потом излился смертной отравой на земли народа таино ровно в тот миг, когда один мир сгинул и возник другой; этого демона втащили в мирозданье через врата кошмаров, сквозь трещину, образовавшуюся там, где лежат Антильские острова. Fuku americanus, или попросту фуку́, – в общем это означает «проклятье» или некий «злой рок», а конкретнее – Проклятье и Злой Рок Нового Света. Его еще называют адмиральским фуку́, потому что Адмирал был разом и его повивальной бабкой, и одной из его самых заметных жертв среди европейцев; пусть Адмирал и «открыл» Америку, но умер он в нищете, страдая от сифилиса и внимая ангельским голосам (якобы). В Санто-Доминго, земле, которую он любил сильнее прочих (и которую Оскар в итоге назовет «нулевой отметкой Нового Света»), само имя Адмирала превратилось в синоним обеих разновидностей фуку́, большой и малой; произнести вслух это имя или даже услышать, как кто-то другой его произносит, все равно что накликать беду на себя и своих близких. Впрочем, как фуку́́ ни величай и какое происхождение ему ни приписывай, ясно, что толчком к его бесчинствам послужило появление европейцев на Островах, и с тех пор мы в дерьме. Может, Санто-Доминго и впрямь «нулевой километр» фуку́, его порт прибытия и главная резиденция, но не будем забывать, что все мы – дети этой страны, нравится нам это или нет.
И заметьте, фуку́ – вовсе не древняя история, не байка про призрака, зарытого в далеком прошлом и более не способного стращать людей. В жизни моих родителей фуку́ был реальнее некуда – тем, во что так называемые простые люди с готовностью верили. У любого имелся знакомый, работавший в президентском дворце, и точно так же у любого имелся знакомый, которого сожрал фуку́. Как говорится, это носилось в воздухе, хотя в беседах фуку́ обычно не затрагивали; впрочем, и другие наиболее важные темы тоже. Однако в те старинные деньки фуку́ жировал, у него даже был личный промоутер, или верховный жрец, называйте как хотите. Наш тогдашний пожизненный диктатор Рафаэль Леонидас Трухильо Молина. Никому не ведомо, кем был Трухильо, слугой фуку́ или его хозяином, исполнителем или начальником, но очевидно, что между ними существовало взаимопонимание, эти двое были близки. Люди, и не только простые, но и образованные, верили, что всякий, кто замышляет против Трухильо, навлекает невероятной силы проклятье на себя и своих потомков до седьмого поколения, а то и глубже. Стоит лишь плохо подумать о Трухильо, и – бац! – ураган смоет ваш дом в море или – бац! – камень упадет прямо с неба и раздавит вас, а то и – бац! – креветка, съеденная на завтрак, к вечеру обернется фатальным заворотом кишок. Вот почему любой, кто пытался убить диктатора, всегда попадался, вот почему ребята, что в итоге его прикончили, приняли столь ужасную смерть. Взять хотя бы Кеннеди, чтоб его. В 1961-м он дал добро на уничтожение Трухильо, приказав ЦРУ доставить оружие на Остров. Промашка вышла, босс. Умные головы в разведке не сообщили Кеннеди главного, того, что было известно всем доминиканцам от мала до велика, от богатенького белого хабао из Мао до последнего нищего охламона-гюэя из Эль-Буэя, от старейшего долгожителя-ансьяно из Сан-Педро-де-Макорис до самого мелкого шкета-карихито из Сан-Фанциско: на семью того, кто убьет Трухильо, обрушится такой страшный фуку́, по сравнению с которым злой рок Адмирала покажется сущей фигней.
Хотите знать окончательный и исчерпывающий ответ на вопрос комиссии Уоррена «Кто убил Джона Кеннеди?» Тогда позвольте мне, вашему смиренному хранителю, поведать чистейшую божескую правду: это была не мафия, и не Линдон Бэйнс Джонсон, и не Мэрилин охренительная Монро. Не пришельцы, не КГБ и не одинокий стрелок. Не «Охотничье братство Техаса», не Ли Харви Освальд и не Трехсторонняя комиссия. Его убил Трухильо; его убил фуку́. Пресловутое проклятье семьи Кеннеди – откуда еще оно могло взяться, на фиг? А как насчет Вьетнама? Почему, по-вашему, величайшая мировая держава вдруг проиграла войну стране третьего мира? Какому-то занюханному, уж простите, Вьетнаму. И возможно, вы сочтете любопытным такой вот факт: когда Штаты только разворачивались во Вьетнаме, 25 мая 1965 года президент Линдон Джонсон санкционировал незаконное вторжение в Доминиканскую Республику. (Санто-Доминго был Ираком, когда об Ираке еще и помину не было.) Американцы одержали блистательную победу, после чего многие войсковые подразделения и разведгруппы, участвовавшие в «демократизации» Санто-Доминго, сразу же перебросили во Вьетнам. И что, по-вашему, эти солдаты, техперсонал и шпики везли с собой в рюкзаках, чемоданах и нагрудных карманах? Что застряло в волосках их ноздрей, прилипло к подошвам ботинок? Всего лишь маленький подарочек от моего народа Америке, скромное вознаграждение за несправедливую войну. Точно, ребята. Фуку́. Вот почему важно помнить: фуку́ не всегда разит со скоростью молнии. Иногда он запасается терпением, уничтожая несчастного поэтапно, как это случилось с Адмиралом или американцами на рисовых полях Вьетнама. Порой он действует медленно, порой быстро. Отчего его погибельный потенциал лишь крепчает – трудно предвидеть, когда он ударит, чтобы сосредоточиться в нужный момент. Впрочем, будьте уверены: подобно Дарксайду с его омега-лучами, подобно Морготу с его гнусными происками, сколько бы фуку́ ни вилял и ни юлил, эта мразь всегда – повторяю, всегда – возьмет свое.»
Ничто (ну, почти) (кроме не слишком известной у нас Оруэлловской премии - две номинации, одна победа - конечно, но кто читает рекламные тексты на обложках?) — и уж точно не виньеточные обложки и сомнительной оригинальности названия — не могло подготовить меня к сшибающему с ног, огромному, непонятно каким образом вмещающемуся в такие небольшие объемы текста (...)(в каждой книге около 250 страниц, что по нашим временам - практически почтовая открытка) таланту Али Смит и почти нехудожественной актуальности поднимаемых ею тем. Например, мне грубо напомнили, что чьи-то политические проблемы кажутся нелепыми и даже забавными только с безопасного расстояния. Было ли мне дело до Брексита и европейского "правого крена" до прочтения "Сезонного квартета"? Нет. А теперь? Стыдно, что не было. Вообще нам, в нашем третьем мире, иногда кажется, что там - в их первом - давно наступил "конец истории" по Фукуяме, а потому наша задача - барахтаться из-за всех сил, чтобы утлый наш плот поскорее прибило к их спасительному берегу. Только никакого спасительного берега нет. И узнать об этом столь же тревожно, сколь и полезно. Я бы посоветовала вам сделать это раньше, а не позже. Лучше прямо сейчас и в компании Али Смит. Если я вас убедила, то вот еще совет: не читайте "Сезонный квартет" в хронологическом порядке. Во-первых, "Осень" слабее и туманнее остальных книг квартета и не даст вам в полной мере понять, как он хорош, еще бросите чего доброго, во-вторых, она так тесно переплетена с "Летом", что лучше читать их подряд (то есть третьей и четвертой соответсвенно), в-третьих, если вас хватит ровно на одну книгу, то я хотела бы, чтобы ею оказалась "Весна" - самая магическая и прямолинейная из четырех. Больше ничего рассказывать не буду, пусть и вас тоже застанет врасплох.
бонусАли Смит (в переводе Валерия Нугатова) "Весна":
«Сейчас 11.09, утро вторника в октябре 2018 года, и Ричард Лиз – теле- и кинорежиссер, человек, которого большинство помнит по нескольким, ну ладно, парочке благосклонно принятых критикой выпусков «Пьесы дня» в 1970-х, а также по множеству всего прочего за эти годы, я хочу сказать, вы наверняка видели что-то из его работ, если живете уже достаточно долго, – стоит на перроне где-то на севере Шотландии. Почему он здесь? Неправильный вопрос. Он подразумевает наличие истории. Но никакой истории нет. С историями он покончил. Он самоустраняется из истории, точнее, из истории о Кэтрин Мэнсфилд, Райнере Мария Рильке, бомжихе, увиденной вчера утром на тротуаре у Британской библиотеки, и, вдобавок ко всему этому, о смерти своей подруги. Выкиньте в мусорку все написанное выше о том, что он режиссер, о котором вы слышали либо не слышали. Он просто человек на вокзале. На вокзале пока затишье. Задержки означают, что никакие поезда не прибывали на вокзал и не отправлялись с него, пока человек стоял на перроне, и, значит, вокзал вроде как отвечает потребностям человека. На перроне больше никого нет. На перроне напротив никого нет тоже. Наверное, где-то здесь люди – они работают в офисе или присматривают за этим местом. Наверняка людям все еще платят за то, чтобы они лично присматривали за подобными местами. Наверное, кто-то смотрит где-то в экран. Но человек не видел реальных людей. Выйдя из гостевого дома и пройдясь по главной улице, он увидел лишь, как кто-то возился в открытом окошке одного из этих привокзальных грузовиков с кофе, одного из этих фургонов «ситроен», никого при этом не обслуживая. Не то чтобы человек кого-то искал. Он не ищет, и никто – никто важный – не ищет его. Где же, блядь, этот Ричард? Его мобильный – в Лондоне, в недопитом высоком кофейном стакане, закрытом крышкой и лежащем в мусорном контейнере «Прет-а-манже» на Юстон-роуд. Вернее, был там. Человек без понятия, где его телефон может находиться сейчас. В мусоросборнике. На свалке. Хорошо. Алло, Ричард, это я, Мартин Терп должен быть с минуты на минуту, можешь примерно сказать, когда приедешь? Алло, это снова я, Ричард, просто хотел тебе сообщить, что Мартин только что прибыл в офис. Есть возможность перезвонить мне и сообщить, когда тебя ждать? Ричард, это я, можешь мне перезвонить? Алло, Ричард, снова я, просто пытаюсь перенести сегодняшнюю встречу, учитывая, что Мартин в Лондоне только до вечера, он не приедет в город до следующей недели, так что перезвони мне и сообщи насчет после обеда, хорошо? Спасибо, Ричард, буду очень благодарен. Алло, Ричард, пока тебя не было, перенес нас на четыре часа, пожалуйста, подтверди, когда получишь это сообщение, что получил это сообщение? Нет. Он стоит на ветру, сложив руки и прижимая полы куртки, чтобы не распахивались (холодно, пуговиц нет, пуговицы потерялись), и смотрит на белые пятнышки на асфальтированном перроне у себя под ногами. Он глубоко вздыхает. На пике вдоха легким больно. Он смотрит в сторону гор за городом. Это что-то реальное. Они реально суровые и настоящие – все, что может значить гора. Он вспоминает собственную квартиру в Лондоне. Наверное, пылинки зависают в солнечном свете, что пробивается сквозь щели жалюзи, если в Лондоне сейчас солнечно. Посмотрите, как он превращает свою отлучку в историю. Превращает в историю собственную пыль. Все, хватит. Это человек, прислонившийся к колонне на вокзале. И все.»
После того, как разорилась "Амфора", нежно любимая мною не только за название и Лабиринты Ехо, скрасившие мой пубертат, но и за два симпатичных издания (коричневое и черное) собрания сочинений Борхеса, все мы погрузились в эпоху уныния и спекулянтов, когда а магазинах можно было купить только "Алеф", а обладатели остальных текстов вместо того, чтобы беречь их как зеницу ока, продавали по цене кокаина (и пусть им всю жизнь будет за это стыдно). Потом этот безрадостный период сменил другой, по-своему не менее раздражающий: взявшаяся за переиздание Борхеса "Азбука" два (три?) года выбрасывала на прилавки свои стремные полукнижия в блестящих суперобложках, зашибая деньгу на изголодавшихся по бумаге борхесолюбах. Но самые прагматичные и терпеливые знали, что рано или поздно появятся они. И они появились - три приличных толстых сборника (рассказы, поэзия и избранная публицистика/эссеистика), а значит настало время...
Настало время поговорить о Хорхе нашем Луисе дорогом Борхесе. О том, что если вы его еще не знаете и не любите - то вам страшно повезло, потому что в средней читательской биографии не так уж много авторов, встреча с которыми подобна встрече с ним. Хитрожопым эрудитом и интеллектуалом, писавшем на стыке фантастики, магреализма, постмодернизма и черновых набросков к. Чтение которого удивительным образом не утоляет, но усиливает голод к художественным текстам - к их чтению, писанию и ковырянию. А еще его тексты обладают почти бесконечным потенциалом перечитывания, так что, если вы собираетесь на необитаемый остров (ну, или хотя бы в отпуск), он - ваш парень. Правда вам еще понадобится телефон с доступом к Интернету, потому что потенциал гугления - для тех кто любит это дело - еще больше. Это называется постмодернизм.
Единственной преградой, которую я предвижу на пути юного читателя, пожелавшего впервые слиться в экстазе с творчеством Борхеса, может стать современная норма жанра. А именно: в наши дни фантастика существует главным образом в виде многотомных сериалов, и если вы к такому привыкли, то рассказы (и часто очень короткие рассказы) могут остудить ваш пыл, несмотря на все мои попытки его раздуть. Поэтому, если вы не большой любитель коротких форм и не готовы отдавать "Азбуке" свои кровые, просто потому что я так сказала, предлагаю для начала посетить какую-нибудь пиратскую бухту в бескрайних Интернетах и там зайти в художку Борхеса по щиколотки. А тем, кто не доверяет великому и могучему рандому, я буду только рада посоветовать свои любимые тексты. Собственно ради этого я и затеяла писать этот пост.
Итак, вот вам мой тизерный набор, или, если угодно, избранное. Я собрала здесь одиннадцать (почему?)(просто потому что число одиннадцать нравится мне больше, чем десять) рассказов, представляющих собой, как мне кажется, различные грани алмаза по имени Борхес.
1. "Тлён, Укбар, Орбис Терциус" Разумеется. Откуда еще, черт возьми, я могла начать?! Это мистификация и фантастическое допущение с миропостроением и даже слегка страшилка. А еще - и это главное - это единственный* известный мне художественный текст, лезущий в мою науку, от которого меня не воротит, пусть даже это и стандартный заход через Сэпира-Уорфа, от которого мы все устали. Впрочем, возможно, читать "Тлён" стоит не первым, а одиннадцатым, чтобы с непривычки не вштырило слишком сильно.
*Ладно, не единственный, "История твоей жизни" Чана тоже не вызвала у меня отрицательных чувств, но на этом все! (я сейчас на вас смотрю Нил Стивенсон и Ребекка Куанг)
2. "Лотерея в Вавилоне" А здесь можно посмотреть, как Борхес работает с фантастическим допущением попроще (попривычнее?), в антураже знакомого мифа, хитро складывая и разворачивая его, складывая и разворачивая, как оригами, пока не получается целый бумажный мир - пугающий и нездешний, почти Лавкравтовский.
3. "Встреча" Здесь тоже фантастическое допущение, но еще проще - без миропостроения, а кроме того одна из любимых тем Борхеса - гаучо, аргентинские ковбои и головорезы. В целом, я не слишком люблю рассказы о них: бандитская романтика со всей ее болезненной мускулинностью - не мое. Даже в исполнении Борхеса. Но совсем без гаучо мой тизер к Борхесу был бы нерепрезентативным.
4. "Дом Астерия" Еще один естественный для меня выбор, объяснение которого, увы, спойлер.: античная мифология и все ее порождения, особенно так изящно исполненные, - моя неизбывная страсть. Борхес принципиально не считает своих читателей невежественными и любит загадывать им такие вот загадки, иногда мимоходом, иногда целыми текстами, иногда давая разгадки в комментариях или, как здесь, в концовках, а иногда загадочно улыбаясь и предоставляя нам самим искать черную кошку в темной комнате.
5. "Поиски Аверроэса" А вот вам арабская стилизация + любимые борхесом заходы в теологию (и теософию) основных мировых религий + проламывание четвертой стены с иллюстрацией того, как и зачем он пишет художку - как яркую шуршащую обертку к случайно мелькнувшей (или наоборот - неотвязной) мысли. Часто Борхес разрабатывает какую-нибудь понравившуюся ему мысль снова и снова, и это чем-то напоминает штудии Баха.
6. "История воина и пленницы" Тут завораживавшая Борхеса тема предательства, на которую он много раз заходил с разных сторон и в разных декорациях, а еще лейтмотивная для его творчества тема тождеств, а еще - это хорошая иллюстрация характерного для Борхеса обманчивого сплава жанров рассказа и эссе, где факты никогда нельзя принимать на веру, под каким бы соусом они не подавались.
7. "Заир" Тут, конечно, есть и мистификация-страшилка в духе "Тлёна", и вставная история с загадкой в духе "Дома Астерия", и отсылки к собственным рассказам, но главным образом, это про то как весело пудрить читателю мозги, засыпать его фактами (мы помним, что доверять им нельзя), гиперсписками, аллюзиями, игрой в слова. А еще тут можно увидеть как Борхес шутит.
8. "Гуякиль" И если вам не хватило шутеек в "Заире", вот вам рассказ-анекдот ("Поспорили два еврея..."). Ну и заодно ироничный коллективный портрет эрудитов-постмодернистов, ярким представителем которых является сам автор. Мне кажется этот рассказ можно читать вместо всего восьмисотстраничного "Маятника Фуко" Умберто Эко, который по сути является детальным описанием того, как интеллектуалы меряются размером. Своей эрудиции. И страдают от всяких комплексов по этому поводу. (Эко, впрочем, никогда и не скрывал, кому наследует в своем творчестве, и замысловатым образом посвятил Борхесу свой лучший роман - "Имя Розы", сделав того тезкой одного из персонажей.)главного злодея. Это ведь спойлер, да?)
9. "Преступных дел мастер Монк Истмен" Этот рассказ раскрывает довольно неожиданную грань творчества Борхеса - обычно не слишком интересующийся психологизмом и прочей детальной проработкой персонажей, он тем не менее умеет писать на редкость запоминающиеся портреты, если захочет.
10. "Смерть и буссоль" Если бы Борхес только захотел (например, был падким до денег и сомнительной славы), я убеждена, он, мастер твистов, мог бы стать самым известным детективщиком в истории литературы. В духе Мишеля Бюсси - только крупнее колибром. Но при всей его любви к детективам, Борхес все-таки был спринтером (и бескорыстным трикстером к тому же), ему никогда бы не хватило дыхалки (и запала) водить читателя за нос дольше десяти страниц. Но на десять страниц его всегда хватало. Это один из его "как бы детективных" рассказов.
11. "Евангелие от Марка" Совершенно восхитительная штука, но, к сожалению, почти все, что можно о ней сказать, будет спойлером. Если обтекаемо, то: вас ждет фирменный ироничный юмор, Аргентина, аллюзии, жуть, небанальная идея и, разумеется, финальный твист.
И заканчивая на этой загадочной ноте, не откажу себе в ностальгическом honorable mention: мое собственное знакомство с Борхесом началось с рассказа "Вавилонская библиотека" - жуть, интеллектуальное задротство, миропостроение - и я была обречена. Тем, кто начинает свое погружение в Борхеса - желаю удачи и надеюсь, что вам понравится. А те, кто уже плавал и знает, при желании могут поделиться своими списками где-нибудь в комментариях.
Романы взросления - один из моих самых любимых и читаемых жанров. Юные люди с их восприимчивостью, хрупкостью и огромным нерастраченым потенциалом вызывают во мне смесь нежности и тревоги, готовности понять и желания защитить, какие я не нахожу в себе для взрослых. Может быть, таким странным способом я пытаюсь дотянуться и обнять маленькую себя? Обретя стойкость и понимание, которыми не обладала, вернуться в прошлое и провести себя за руку в более счастливое настоящее? Так или иначе, в мире, где взрослые (даже неплохие взрослые) все еще повсеместно, регулярно и безнаказанно принуждают (в том числе используя физическое и психологическое насилие), обманывают (и газлайтят) и ранят детей (не извиняясь и даже в последствие не осознавая и не признавая, что были неправы), я всегда была и буду на стороне угнетенных, даже если сама уже стала потенциальным угнетателем. А еще я никогда не понимала, почему люди, совершенно негодные на то, чтобы быть родителями (почти все, кого я вижу на улицах с малышами) заводят детей. Из-за бездумного подчинения норме? Из садисткого желания тиранить хоть кого-нибудь? Просто по глупости? Увы, от любых попыток ограничить деторождение веет стремной антиутопией, а значит решать эту проблему придется по-другому: просвещать угнетателей. Писать и писать и писать романы взросления.
Джейсон, 13 лет "Под знаком черного лебедя" Дэвида Митчелла
И вы не удивитесь, но да, я считаю, что это лучший роман Митчелла из всех написанных на сегодняшний день. Хоть и понимаю, что для него это во многом игра в жанр. Но игры такая вещь - начнешь вроде не всерьез, а потом увлечешься - и гляди ж ты, полезли воспоминания о собственном провинциальном английском детстве из щелей... В общем, это не только правдоподобно психологичная и при том затрагивающая неожиданные темы книга (например)(что-что а вот фолклендскую войну и цыганский вопрос я совершенно не ждала), она еще и написана не без игривого литературного изящества, что вообще характерно для Митчелла, но совершенно нетипично для жанра. Например, то, как сделаны названия глав - если это его собственное изобретение (малообразованная я не в курсе), то оно должно быть поименованно в его честь и на его же примере разбираться в школах литмастерства. (Хотя когда он попытался повторить тот же прием в "Утопии Авеню", у него не получилось. Словно он сам не вполне понял, что сделал в первый раз.) Хороши и развязанные развязки глав, и ограниченность времени-места, словно из классической драматургии взятые, и закольцован роман мастерски. Даже выход на Митчеловскую "мультивселенную" в этот раз показался мне особенно тонким и уместным - да, мы опознаем постаревшую, но не утратившую характера барышню Еву из "Облачного атласа", но она тут не только пасхалки ради, а вполне себе необходима для раскрытия главного героя и его сложных отношений с литературным творчеством... В общем, Митчел, с одной стороны, пишет роман взросления, по-серьезному, не выделываясь, но при этом никому не дает забыть, что он тут автор, известный своими полифоническими постмодернистскими романами. Подводя итоги: читать и любить - рекомендую, составлять впечатление о творчестве автора по этому роману - нет. Все остальное у него не такое.
бонус Дэвид Митчелл (в переводе Татьяны Боровиковой) "Под знаком черного лебедя":
«– Молодой человек должен узнавать, когда женщина желает, чтобы ей зажгли сигарету. – Извините. Зажигалку миссис Кроммелинк обвивает изумрудный дракон. Я беспокоился, что запах табака останется у меня на одежде и мне придется сочинять какую-нибудь историю для папы с мамой, чтобы объяснить, где я был. Куря, мадам Кроммелинк бормотала мое стихотворение «Роковой рокарий» из майского выпуска журнала. У меня кружилась голова оттого, что мои слова привлекли внимание этой необычайной женщины. И еще мне было страшно. Показывать кому-нибудь написанное тобой – все равно что дать этому человеку в руки острый кол, лечь в гроб и сказать: «Ну, давай». Мадам Кроммелинк слегка взрыкнула. – Вы воображаете, что белый стих – освобождение, но это не так. Отбросив рифму, отбрасываешь парашют… Сентиментальность вы принимаете за чувство… Да, вы любите слова… (У меня внутри надулся пузырь гордости.) – …но пока что ваши слова владеют вами, а не вы ими. (Пузырь лопнул.) Она изучала мою реакцию. – Но по крайней мере, ваши стихи достаточно крепки, чтобы их можно было критиковать. Большинство так называемых стихов рассыпается от одного прикосновения. Ваши образы здесь, там, они свежи, я не стыжусь об этом сказать. А теперь я желаю знать нечто. – Конечно, все, что угодно. – Образ домоватости в этом стихотворении, все эти кухни, сады, пруды… не метафора ли для недавней нелепой войны в Южной Атлантике? – Я писал эти стихи во время войны, – ответил я. – Она, видно, как-то просочилась в них. – Значит, ваши демоны, что сражаются в саду, символизируют генерала Галтьери и Маргарет Тэтчер. Я права? – Более или менее да. – Однако они также ваш отец и ваша мать. Я права? Колебания – все равно что прямое «да» или «нет», если спрашивающий уже знает ответы. Одно дело – написать о своих родителях. Другое – в этом признаться. Мадам Кроммелинк заворковала от восторга, источая табачный аромат. – Вы вежливый тринадцатилетний мальчик, слишком робкий, чтобы перерезать пуповину! Кроме как, – она ткнула вредным пальцем в страницу, – кроме как здесь! Здесь, в своих стихах, вы делаете то, что не осмеливаетесь делать, – она ткнула пальцем в сторону окна, – здесь. В реальности. Чтобы выразить то, что здесь. Она ткнула пальцем мне в сердце. Больно. Когда просвечивают рентгеном, становится не по себе. Стоит стихам вылететь из гнезда – и им уже на тебя плевать. – «Задние дворы». – Мадам Кроммелинк взяла в руки июньский номер. Я был уверен, что она сочтет название классным. – Но почему такое ужасное название? – Э… будь моя воля, я назвал бы его по-другому. – Но почему же вы окрестили свое создание второсортным именем? – Я хотел назвать его «Призраки». Но это название настоящей банды. Они по ночам, крадучись, разгуливают по деревне. Если бы я так назвал это стихотворение, они могли бы заподозрить, кто его написал, и… достать меня. Мадам Кроммелинк фыркнула – мое объяснение явно ее не удовлетворило. Ее губы начали в четверть громкости произносить мои стихи. Я надеялся, что она хотя бы скажет что-нибудь о моих описаниях – о том, как в них отражены сумерки, лунный свет и темнота. – Здесь есть много красивых слов… – Спасибо. – Я был с ней согласен. – Красивые слова убивают ваши стихи. Щепотка красоты усиливает блюдо, но вы валите в горшок целую гору красоты! Нёбо испытывает тошнотворность. Вы верить, что стихи должны быть красивы, иначе они не могут иметь превосходности. Я права? – Более или менее. – Ваше «более или менее» весьма раздражает. Я хочу «да» или «нет» или определение, пожалуйста. «Более или менее» – бездельный loubard, невежественный vandale. «Более или менее» говорит: «Я стыжусь ясности и точности». Поэтому мы пробовать снова. Вы верить, что стихи должны быть красивы, или это не стихи. Я права? – Да. – «Да». Идиоты трудятся в этом заблуждении. Красота не есть превосходность. Красота отвлекает, красота – это косметика, красота в конечном итоге утомляет. Вот, например, вы пишете: «Из уха Луны выплывает, сияя, Венера». И в стихотворении образуется смертельный прокол. Пфффт! Шина лопнула. Автомобильная авария. Эта строчка говорит: «Ну разве я не прелесть-прелесть?» На это я отвечаю: «Убирай себя чертям!» Если у вас в саду растет магнолия, вы красите краской ее цветы? Вешаете на нее блестки-блестки? Цепляете к веткам пластмассовых попугаев? Нет. Вы этого не делаете. Все, что она говорила, было похоже на правду, но… – Вы думаете, – мадам Кроммелинк фыркнула дымом, – «Эта старая ведьма сошла с ума! Магнолия уже существует. Магнолиям не нужны поэты, чтобы существовать. В то время как стихи, стихи – я должен создать их». Я кивнул. (Я бы и сам до этого додумался, если бы она дала мне время.) – Вы должны говорить то, что думаете, иначе будете проводить субботу с головой в ведре, а не в разговоре со мной. Вы понимаете? – Угу, – сказал я, боясь, что «угу» ей тоже не понравится. – Хорошо. Я повторяю, стихи «делаются». Но для настоящих стихов слово «делать» недостаточно. «Создавать» – недостаточно. Все слова недостаточны. Вот почему. Стихи существуют до того, как они написаны. Этого я не понял. – Где? – Т. С. Элиот выражает это так: «Поэзия – набег на несказанное». Я, Ева ван Утрив де Кроммелинк, с ним согласна. Стихи, еще не написанные или никогда не написанные, существует там. В царстве несказанного. Искусство, – она сунула в рот еще одну сигарету, и на этот раз я успел поднести зажигалку с драконом, – сделанное из несказанного, и есть красота. Даже если его темы есть некрасивый. Серебристые луны, грохочущие океаны, потасканные клише убивают красоту. Дилетант думает, что его слова, его краски, его ноты создают красоту. Но мастер знает: его слова только транспорт, в который сидит красота. Мастер знает, что он не знает, что есть красота. Испытайте это. Попробуйте дать определение. Что есть красота? Мадам Кроммелинк стряхнула пепел в неровно-выпуклую рубиновую пепельницу. – Красота – это… Она наслаждалась моей растерянностью. Я хотел поразить ее четким и остроумным определением, но все, что мне удавалось вымучить, снова падало в одну и ту же яму: «Красота – это что-то такое, что красиво». Беда в том, что все это было для меня непривычно. В школе на уроках английского мы изучаем грамматику по учебнику, написанному человеком по имени Рональд Райдаут, читаем «Сидр у Рози», проводим дебаты за и против охоты на лис и учим наизусть Джона Мейсфилда про «Опять меня тянет в море». Чего нас не заставляют делать, так это думать обо всяком. – Да, трудно, – признал я. – Трудно? – (Теперь я увидел, что пепельница у нее в форме спящей девушки.) – Невозможно! Красота непроницаема для определений. Но когда она рядом, ты об этом знаешь. Зимний рассвет в грязном Торонто, новый возлюбленный в старом кафе, коварные сороки на крыше. Но разве их красота делается? Нет. Она просто есть, вот и все. Красота – существует. – Но… – Я заколебался, не зная, следует ли это говорить. – Мое единственное требование – это вы говорите то, что думаете! – Вы говорили о вещах из природы. А как же картины или музыка. Ведь говорят: «Гончар создает красивую вазу». Верно? – Говорят, говорят. Берегитесь «говорят». Слова говорят: «Вы прилепили этикетку на этот абстракт, это понятие, следовательно – вы его поймали». Нет. Они лгут. Или не лгут, но maladroit. Неловки. Ваш гончар сделал вазу, да, но он не сделал красоту. Он сделал лишь объект, в котором она покоится. Пока вазу не уронят и не разобьют. Кто есть конечный судьба любой вазы. – Но ведь, наверно, где-нибудь кто-нибудь знает, что такое красота? Ученые в университетах? – Я хотел докопаться до истины. – В университетах? – Она издала звук, который, возможно, был смехом. – О немыслимом можно мыслить, но отвечать на него – нет. Спросите философа, но будьте осторожны. Если услышите «Эврика!» и подумаете: «Его ответ поймал мой вопрос!» – это доказывает, что он подделка. Если же ваш философ действительно покинул Платонову пещеру, если он глядел прямо на солнце слепых… – Она стала загибать пальцы, отсчитывая возможности. – Либо он безумец, либо его ответы – на самом деле вопросы под маскарадным костюмом ответов, либо он молчит. Молчит, ибо можно знать или можно говорить, но оба сразу – нет. Мой бокал пуст. Последние капли оказались самыми густыми.»
Оскар, 9 лет "Жутко громко, запредельно близко" Джонатана Фоера
Если вы внезапно не знаете о чем книга, не видели ни одной спойлерной обложки или аннотации, постарайтесь сохранить это неведенье, приступая к чтению. Это книга о скрываемых травмах, и потому вам не расскажут на первой же странице прямо в лоб и во всех деталях, что, как, с кем и когда произошло, но будут подсовывать одну деталь за другой, создавая иллюзию осторожного ковыряния незаживающей раны. Это история о шиле в мешке души. О занозе в сердце. О том, что некоторые вещи можно не пережить, даже оставшись в живых. О том, как можно быть сломанным внутри, оставаясь целым снаружи. Ну и о ценности человеческих связей для исцеления, конечно, о том, что уходя в себя и отталкивая окружающих, мы ступаем на опасный пусть без возврата. А вот если вы (как и я) давным-давно знаете о чем книга и именно поэтому ее и не читаете (как и я до сего рокового момента), то вот вам мой большой спойлер, смысл которого - прочитайте и приятно удивитесь. большой спойлер Если вы знаете, что это книга о маленьком, крайне симпатичном ребенке, потерявшем любимого отца в чудовищном терракте, то может возникнуть подозрение (у меня вот возникло), что книга захочет продать вам страх, боль и жажду мести. Но не тут-то было. Линия бабушки и дедушки Оскара, травмированных событиями середины 20 века, добавляет правильной оптики к центральной трагедии книги - 11 сентября 2001 - вызвавшей столько гнева и страха в американском обществе, и повлекшей столько ксенофобии. "Вспомните", - говорит книга, - "люди, которых мы называем фашистами и считаем примером безусловного исторического зла, точно так же делили мир на своих и чужих. Так может не стоит им подражать?" А тем, кого это не убеждает, кто соврешенно уверен, что его деление мира правильное и справедливое, и он в любой истории точно не фашист, книга подбрасывает документалку из Хиросимы (доклад Оскара в школе, перед которым должно стоять БОЛЬШОЕ предупреждение для всех слабонервных и впечатлительных). "Японцы ведь были плохими, да? - говорит книга. - Но делает ли это хорошими нас, американцев? О нет. Отнюдь нет. Может, пора все-таки чему-то научиться?" К сожалению, как показывают все последовавшие за 11 сентрября события, включая самые последние - роль США в разворачивающемся на наших глазах геноциде "плохих" палистинцев "хорошим" Изралем - никто ничему учиться не стал и в ближайшее время не собирается. В моем окружении, к счастью, никто не выдумывает оправданий тому, что творится в Украине, но вот на Палестине, увы, у некоторых моральный компас начинает сходить с ума. Когда в целом пацифистически настроенные люди начинают оправдывать насилие тем кто, где и к кому его применяет, горько и стыдно. ГОРЬКО И СТЫДНО мне. И больше сказать нечего.
бонусДжонатан Фоер (в переводе Василия Арканова) "Жутко громко, запредельно близко":
«Я всего два раза в жизни был в лимузине. Первый раз был ужасный, хотя сам лимузин был прекрасный. Дома мне не разрешают смотреть телек, и в лимузинах тоже не разрешают, но все-таки было клево, что там оказался телек. Я спросил, не можем ли мы проехать мимо школы, чтобы Тюбик и Минч посмотрели на меня в лимузине. Мама сказала, что школа не по пути и что нам нельзя опоздать на кладбище. «Почему нельзя?» – спросил я, что, по-моему, было хорошим вопросом, потому что, если вдуматься, то действительно – почему нельзя? Хоть сейчас это уже не так, раньше я был атеистом, то есть не верил в вещи, не доказанные наукой. Я считал, что, когда ты умер, – ты полностью мертв, и ничего не чувствуешь, и сны тебе не снятся. И не то чтобы теперь я поверил в вещи, не доказанные наукой, – вовсе нет. Просто теперь я верю, что это жутко сложные вещи. И потом, по-любому, – это ж не так, как если бы мы его по-настоящему хоронили. Хотя я очень старался, чтобы меня это недоставало, меня стало доставать, что бабушка постоянно меня трогает, поэтому я перелез на переднее сиденье и стал тыкать водителя в плечо, пока он на меня не покосился. «Какова. Твоя. Функция», – спросил я его голосом Стивена Хокинга[3]. «Чего-чего?» – «Он хочет познакомиться», – сказала бабушка с заднего сиденья. Он протянул мне свою визитку.
ДЖЕРАЛЬД ТОМПСОН Лучезарный Лимузин обслуживает пять муниципальных округов (212) 570-7249
Я дал ему свою визитку и произнес: «Приветствую. Джеральд. Я. Оскар». Он спросил, почему я так разговариваю. Я сказал: «Центральный процессор Оскара – искусственная нейронная сеть. Это обучающийся компьютер. Чем больше он вступает в контакт с людьми, тем больше он познает». Джеральд сказал: «О» и потом добавил «Кей». Трудно было понять, понравился я ему или нет, поэтому я сказал: «У вас темные очки на сто долларов». Он сказал: «Сто семьдесят пять». – «Вы много ругательств знаете?» – «Кое-какие знаю». – «Мне не разрешают ругаться». – «Облом». – «Что значит «облом»? – «Досада». – «Вы знаете «какашка»?» – «А это разве не ругательство?» – «Нет, если сказать задом наперед – «акшакак». – «Вот оно что». – «Упож енм ижилоп, акшакак». Джеральд затряс головой и немного раскололся, но не по-плохому, то есть не надо мной. «Мне даже «кисонька» нельзя говорить, если только речь не идет о настоящей кошке[4]. Клевые перчатки для вождения». – «Спасибо». А потом я кое о чем подумал и поэтому сказал: «Между прочим, если сделать жутко длинные лимузины, то тогда водители вообще не понадобятся. Люди будут заходить в них сзади, проходить по салону и выходить спереди – и как раз там, куда хотели попасть. В данном случае – на кладбище». – «А я бы целыми днями смотрел бейсбол». Я похлопал его по плечу и сказал: «Если заглянуть в словарь на слово «оборжацца», там будет ваша фотография». На заднем сиденье мама сжимала что-то внутри своей сумочки. Я это заключил, потому что видел на ее руке мускулы. Бабушка вязала белые варежки, раз белые – значит, для меня, хотя было еще не холодно. Мне хотелось спросить у мамы, что она сжимает и почему она это прячет. Помню, как я подумал, что даже если буду умирать от гипотермии, ни за что на свете не надену эти варежки. «Если на то пошло, – сказал я Джеральду, – можно изготовить запредельно длинный лимузин, чтобы задняя дверца была напротив маминой ПЗ, а передняя – у входа в твой мавзолей, лимузин длиною в жизнь». Джеральд сказал: «Да, но если у всех будет по такому лимузину, никто никогда ни с кем не встретится, правильно?» Я сказал: «Ну и?» Мама все сжимала, бабушка все вязала, а я сказал Джеральду: «Встречаются на парижской улице две курицы», – мне хотелось, чтобы он по-настоящему раскололся, потому что, если бы у меня получилось по-настоящему его расколоть, гири на сердце стали бы чуть-чуть полегче. Он ничего не сказал, может, просто потому, что не услышал, поэтому я сказал: «Я сказал: на парижской улице встречаются две курицы». – «А?» – «Одна нормальная, а у другой две головы и восемь крыльев. И та, которая нормальная, говорит: Bonjour, ma tante». – «Ну и что?» – «Это шутка такая. Рассказывать следующую или вы тоже ma tante?» Он посмотрел на бабушку в зеркальце и сказал: «Что он говорит?» Она сказала: «Его дедушка любил животных больше, чем людей». Я сказал: «Дошло? Мутант?» Я перелез назад, потому что вести одновременно разговор и машину небезопасно, особенно на хайвее, где мы как раз и находились. Бабушка опять принялась меня трогать, что меня доставало, хоть я этого и не хотел. Мама сказала: «Лапуль», и я сказал: «Oui», и она сказала: «Это ты дал запасной ключ от нашей квартиры почтальону?» Тогда меня удивило, что она вдруг затеяла этот разговор, потому что он вообще ни к чему не имел отношения, но теперь я думаю, что ей просто нужно было заговорить о чем-нибудь неочевидном. «Не почтальону, а почтальонше». Она кивнула, но как-то рассеянно, и спросила, давал ли я ключ почтальонше. Я кивнул утвердительно, потому что никогда не обманывал ее до всего происшедшего. Мне было незачем. «С какой стати?» – спросила она. Ну, я и сказал: «Стэн…» А она сказала: «Кто?» А я сказал: «Стэн, наш швейцар. Иногда он уходит пить кофе, и тогда некому принимать бандероли, а я хочу быть уверенным, что не пропущу ни одной, ну, я и подумал: если у Алиши…» – «У кого?» – «Это почтальонша. Если у нее будет наш ключ, она сможет заносить посылки прямо в квартиру». – «Ключи существуют не для того, чтобы раздавать их посторонним». – «К счастью, Алиша не посторонняя». – «У нас в квартире много ценных вещей». – «Я знаю. Некоторые – просто суперценные». – «Иногда люди, о которых думаешь хорошо, на поверку оказываются не такими хорошими, понимаешь? А вдруг она украдет что-нибудь из твоих вещей?» – «Не украдет». – «А вдруг?» – «Ну, не украдет она». – «Обрати внимание: ключ от своей квартиры она тебе почему-то не предложила». Было ясно, что она на меня сердится, но я не понимал, за что. Я не сделал ничего плохого. А если и сделал, то не знал, что именно. И уж, конечно, не нарочно. Я переместился на бабушкину половину лимузина и сказал маме: «Зачем мне ключ от ее квартиры?» Ей было ясно, что я застегиваюсь на все «молнии» внутри самого себя, а мне было ясно, что она меня ни капельки не любит. Я знал правду, и правда состояла в том, что если бы она могла выбирать, то мы бы сейчас направлялись на мои похороны. Я посмотрел на люк лимузина и представил, как выглядел мир до изобретения потолков, отчего у меня возник вопрос: что правильнее – считать, что у пещеры нет потолка или что там нет ничего, кроме потолка? «В другой раз, пожалуйста, спрашивай сначала у меня, договорились?» – «Не сердись», – сказал я и, перегнувшись через бабушку, пощелкал замком на дверце. «Я не сержусь», – сказала она. «Ни капельки?» – «Нет». – «Ты меня не разлюбила?» Сейчас был явно не самый подходящий момент, чтобы сообщить ей про запасные ключи, которые я заказал для разносчика пиццы из «Пиццы хат», и для служащего UPS[5], и еще для группы ребят из «Гринписа», чтобы они могли оставлять мне статьи про ламантинов и других животных, находящихся под угрозой исчезновения, пока Стэн заправляется кофе. «Я тебя еще никогда так сильно не любила».»
Дэниел, 14 лет "Скиппи умирает" Пола Мюррея
Ирландия, пристижная - и очень дорогая - католическая школа для мальчиков, средние классы. Даниел, по прозвищу Скиппи, и его приятели заняты всем тем, чем обычно занимаются мальчишки их возраста - препираются и подначивают друг друга, занимаются спортом, играют в компьютерные игры, бояться строгих учителей и дразнят слабохарактерных, влюбляются в молоденьких учительниц, болтают о девочках, болтают о сексе, болтают о теории струн, едят пончики, звонят домой родителям, наряжаются на Хэллоуин. И все это заурядное мельтешение происходит накануне трагедии - мы знаем, что Скиппи не доживет не только до 15, но даже до Рождества: он упадет на пол пончиковой и скончается от передоза - то ли случайного, то ли намеренного - каких-то лекарств, которые никто ему не прописывал. Об этом мы узнаём на первых пяти страницах. (На первый взгляд - из какой-то эмоционально плоской, почти комической сцены, но подождите до конца - и она перестает казаться вам таковой.) Следующие две трети книги мы пытаемся понять, как так вышло. Спойлер Не догадываясь, что автор нас дразнит и нарочно начал книгу несколькими днями позже, чем имело бы смысл, если бы он действительно хотел рассказать нам, в чем дело. А в последней трети - узнаём еще спойлер, откуда взялись таблетки (хоть нам об этом тоже уже сказали, но мы почти наверняка решили, что Скиппи врёт отцу) и охреневаем. Вся последняя треть книги отведена под непрекращающееся охреневание читателя. Если бы в книге не было третьей части - она была бы очень хорошей книгой. Третья часть делает ее незабываемой. А еще тут есть порнография, насилие и наркотики, так что держите книгу подальше от впечатлительных несовершеннолетних, хоть ровно о них она и написана.
бонусПол Мюррей (в переводе Татьяны Азаркович) "Скиппи умирает":
«Рупрехт Ван Дорен, владелец телескопа и сосед Скиппи по комнате, не похож на остальных мальчиков. Он появился в Сибруке в январе, как запоздалый рождественский подарок, который уже невозможно вернуть, после того как его родители пропали в байдарочной экспедиции на Амазонке. До их гибели Рупрехт получал домашнее образование: по воле отца, барона Максимилиана Ван Дорена, с ним занимались преподаватели из Оксфорда. Поэтому у Рупрехта было совершенно иное отношение к образованию, чем у его сверстников. Мир виделся ему собранием увлекательных фактов, которые ждут своего открытия, а решение сложных математических уравнений было для него чем-то вроде погружения в приятную теплую ванну. Одного беглого взгляда на комнату достаточно, чтобы ознакомиться с его нынешними интересами и исследованиями. Стены увешаны всевозможными картами — Луны, созвездий Северного и Южного полушарий; карта мира, на которой булавочками обозначены места, где недавно были замечены НЛО, соседствовала с портретом Эйнштейна и плакатами со счетом очков, увековечивающими славные победы игроков в йетзи — покер на костях. Телескоп, на котором красуется сделанная крупными черными буквами надпись “НЕ ТРОГАТЬ”, нацелен на окно; у изножья кровати надменно поблескивает валторна; на письменном столе, под грудой распечаток, компьютер Рупрехта выполняет какие-то таинственные операции, смысл которых известен одному его хозяину. Хотя все это уже впечатляет, здесь отражена лишь малая часть деятельности Рупрехта, которая в основном протекает в его “лаборатории” — одном из мрачноватых помещений в цокольном этаже. Там, среди компьютеров и компьютерных запчастей, среди нагромождений всяческих непостижимых бумаг и непонятных электрических приборов, Рупрехт составляет уравнения, проводит опыты и занимается (как он сам считает) поиском Святого Грааля науки — он бьется над тайной происхождения Вселенной. — Экстренное сообщение, Рупрехт! Люди уже знают о происхождении Вселенной. Это называется Большой взрыв, верно? — Ну да. А вот что происходило перед взрывом? Что происходило во время него? И что именно взорвалось? — Откуда я знаю? — Вот видишь. То-то и оно. С момента после взрыва и до настоящего момента Вселенная нам понятна — иными словами, она подчиняется наблюдаемым законам, тем законам, которые можно описать математическим языком. Но когда ты забираешься назад, еще дальше, к самым истокам, там эти законы не работают. Привычные уравнения не годятся. Вот если бы мы могли разрешить этот вопрос, если бы мы поняли, что же происходило в те первые миллисекунды, тогда бы в наших руках появилась универсальная отмычка, которая позволила бы отпереть все остальные двери. Профессор Хидео Тамаси считает, что будущее всего человечества зависит от того, сумеем ли мы отпереть эти двери. Проведи двадцать четыре часа в сутки взаперти с Рупрехтом — и вволю наслушаешься об этом профессоре Хидео Тамаси и его революционных попытках разрешить загадку Большого взрыва при помощи десятимерной теории струн. Наслушаешься и о Стэнфордском университете, где преподает Хидео Тамаси; со слов Рупрехта, он представляется каким-то гибридом зала игральных автоматов и Облачного Города из “Звездных войн” — местом, где все ходят в спортивных комбинезонах и где никогда не случается ничего плохого. Рупрехт едва ли не с младенческого возраста мечтает учиться там под началом профессора Хидео Тамаси, и всякий раз, как он упоминает профессора, Стэнфорд и его действительно первоклассное лабораторное оснащение, его голос становится мечтательным, как у человека, который описывает прекрасные, дивные края, однажды виденные во сне. — Ну, раз там все такое супер-пупер, — говорит Деннис, — чего ты туда не едешь учиться? — Дорогой мой Деннис, — фыркает Рупрехт, — в такие места, как Стэнфорд, нельзя просто так “поехать учиться”. Нет, там вроде бы нужна такая штука, которая называется “академическое резюме”, чтобы убедить главу приемной комиссии в том, что ты хоть чуточку умнее всех прочих умных людей, желающих туда поступить. Это и объясняет разнообразные исследования, эксперименты и изобретения Рупрехта — даже те из них, как уверяют его очернители (в основном Деннис), что предпринимаются предположительно во имя Будущего Человечества. — Да этому жирному бочонку начхать на человечество, — говорит Деннис. — Все, что ему нужно, — это слинять в Америку, чтобы тусоваться там с другими лохами, которые будут играть с ним в покер на костях и не будут дразнить его толстяком. — Думаю, ему нелегко приходится, — говорит Скиппи. — Он ведь гений и все такое, а ему приходится торчать тут среди нас. — Да никакой он не гений! — огрызается Деннис. — Фуфло он собачье! — Да ну тебя, Деннис! А как же его уравнения? — возражает Скиппи. — Да! И его изобретения? — добавляет Джефф. — Что — изобретения? Машина времени — обмотанный фольгой шкаф, к которому присобачен будильник? Рентгеновские очки — самые обыкновенные очки, вклеенные изнутри в тостер? Да как можно верить, что это изобретения серьезного ученого? Деннис и Рупрехт не дружат. Ясно почему: трудно было бы найти двух более разных подростков. Рупрехт вечно зачарован окружающим его миром, он любит отвечать на уроках и увлекается дополнительными занятиями; Деннис, неисправимый циник, который даже сны видит саркастические, терпеть не может мир и все, что в нем есть, в особенности Рупрехта, и никогда ничем не увлекался, если не считать одной весьма успешной кампании, которую он предпринял прошлым летом, когда решил стереть первую букву в слове “канал”, где бы оно ни попадалось в районе Большого Дублина, а именно — на множестве уличных надписей, гласивших отныне: КОРОЛЕВСКИЙ АНАЛ, ВНИМАНИЕ! АНАЛ, ОТЕЛЬ ГРАНД-АНАЛ. Послушать Дениса — так вся особа Рупрехта Ван Дорена — это всего лишь высокопарная смесь дурацких теорий из интернета и легкомысленного трепа с канала “Дискавери”. — Но, Деннис, зачем бы ему понадобилось просто выдумывать все это? — А зачем тут, в этой вонючей дыре, все чем-то заняты? Да чтобы всем казалось, будто он лучше нас. Говорю тебе: он такой же гений, как я! И вот еще что: не верю я в то, что он сирота, это тоже только треп. Вот здесь мнения Денниса и всех остальных точно расходятся. Да, это верно, что сведения о покойных родителях Рупрехта остаются туманными, если не считать беглого упоминания о том, что отец ловко ездил верхом, “скакал вдоль всего Рейна”, или вскользь брошенных слов о матери, “изящной женщине с красивыми руками”. Верно и то, что, хотя по теперешним рассказам Рупрехта, они были ботаниками и утонули, плывя по Амазонке на байдарке в поисках редкого лекарственного растения, Мартин Феннесси уверяет, что вскоре после своего появления в колледже Рупрехт сообщил ему, будто они были профессиональными байдарочниками и утонули, когда участвовали во всемирном соревновании байдарочников. Но никто не верит в то, что Рупрехт или кто-нибудь другой — за исключением разве что самого Денниса — отважился бы на такую кармически опасную выходку — сочинять ложь о смерти собственных родителей. Это не значит, что Рупрехт никого не раздражает, что он не отравляет жизнь основной массе учеников. Нет, большинству с трудом удается общаться с Рупрехтом. Но суть в том, что Скиппи по какой-то необъяснимой причине действительно нравится Рупрехт, и потому сложилось так: кто дружил со Скиппи, тот получал в нагрузку и Рупрехта — такой вот 75-килограммовый “подарочек”. Теперь уже и некоторые другие ребята прониклись к нему симпатией. Может быть, Деннис и прав, может, Рупрехт и в самом деле непрерывно несет чушь — но все равно это совершенно не похоже на все остальное, что они сейчас слышат. Ну вот, проводишь все детство перед телевизором — и уже веришь, что когда-нибудь в будущем все, что ты там видишь, вдруг случится и с тобой: ты победишь в гонках “Формулы-1”, вскочишь в поезд и обезвредишь банду террористов, скажешь кому-нибудь: “Давай сюда свой автомат” и тому подобное. А потом вдруг попадаешь в среднюю школу, и вот уже все расспрашивают тебя о карьерных планах и долгосрочных целях. Постепенно до тебя доходит страшная истина: Санта-Клаус был только верхушкой айсберга, и твое будущее отнюдь не станет катанием на американских горках, как ты воображал, и мир, занятый твоими родителями, мир, где моют посуду, посещают зубного врача, ездят по выходным в гипермаркет “Сделай сам” за напольной плиткой, — все это, в общих чертах, и есть то, что люди подразумевают под словом “жизнь”. И теперь, когда проходит очередной день, кажется, будто захлопнулась еще одна дверь — например, с надписью “ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЙ КАСКАДЕР” ИЛИ “ПОБЕДИТЬ ЗЛОГО РОБОТА”, а потом проходят недели, и все новые двери — БЫТЬ УКУШЕННЫМ ЗМЕЕЙ, СПАСТИ МИР ОТ АСТЕРОИДА, РАЗОБРАТЬ БОМБУ ЗА СЧИТАНЫЕ СЕКУНДЫ — продолжают захлопываться, и уже через некоторое время ты слышишь этот звук с удовлетворением и начинаешь сам захлопывать некоторые двери — даже те, которые захлопывать вовсе не обязательно… И в начале этого процесса — мрачного процесса избавления от детских мечтаний, который даже в большей степени, нежели игра гормонов или знакомство с девочками, составляет подлинную суть взросления, — Рупрехт с его безумными теориями оказывается, как ни странно, большим утешением.»
Кристофер, 15 лет "Загадочное ночное убийство собаки" Марка Хэддона
Это короткая повесть, основное назначение которой - погрузить вас в мир юного сохранного аутиста, позволить вам хотя бы эмпатически пережить все те сложности, с которыми вам вероятнее всего никогда не придется иметь дела, и восхититься смелостью и недюжинными интеллектуальными усилиями, которые требуются для их преодоления. И хотя она едва ли в должной степени сможет подготовить вас к взаимодействую с аутистами, достаточно будет, если она подтолкнет вас к пересмотру ваших представлений о нормальном поведении и смягчению ваших ожиданий по отношению к другим - может быть, совершенно не похожим на вас - людям. Вряд ли вам так сразу удастся отказаться от "нормальные люди не кричат лежа на полу в общественном месте" или "нормальные люди не писаются, потому что им не понравился общественный туалет", но есть бессчетное количество других гораздо менее шокирующих поступков, которые приводят вас в возмущение вместо того, чтобы вызывать сочувствие, а если вы еще и родитель (а значит обладаете практически неограниченной властью над полностью зависимым от вас существом) - заставляют вас наказывать, вместо того, чтобы остановиться и подумать. Хуже всего то, что часто дивиантное поведение и проблемы-то никакой не создает, но мы автоматически одергиваем, запрещаем, заставляем просто потому что у нас есть власть и нет причин ею не воспользоваться. Эта книга может дать вам причины нехитрым, но действенным способом - разрешит влезть в чужую шкуру и, пока вы в ней, хлестнет пару раз наотмашь.
бонус Марк Хэддон (в переводе Анастасии Куклей) "Загадочное ночное убийство собаки":
«Я полагаю, что люди очень часто не понимают друг друга. И тому есть две основные причины. Первая основная причина состоит в том, что люди часто общаются, не используя слов. Шивон говорит, что, если поднять одну бровь, это может означать много разных вещей. Это может значить: «Я хочу заняться с тобой сексом», и также это может значить: «Я думаю, что ты сейчас сказал глупость». Еще Шивон говорит, что если закрыть рот и громко дышать через нос, то это означает, что ты расслабился, или что ты раздражен, или что ты зол. Все зависит от того, сколько воздуха зараз проходит через твои ноздри, и с какой скоростью, и какую форму принимают в этот момент твои губы, и как ты сидишь, и что ты говорил перед этим, и еще от сотни других вещей. И эти вещи слишком сложны, чтобы все их осмыслить за две секунды. Вторая основная причина состоит в том, что люди часто говорят, используя метафоры. Вот примеры метафор: Я сейчас лопну от смеха. Она носила его образ в своем сердце. У каждой семьи есть скелет в шкафу. Ему подложили свинью. Собака была мертвее мертвого. Слово «метафора» обозначает перенесение чего-то из одного места в другое, и оно образовалось из греческих слов μετα (что означает «из одного места в другое») и φερειν (что означает «нести»). Вы используете слова для обозначения чего-то, что они на самом деле не значат. Тогда это называется метафорой. А я думаю, это можно назвать ложью, потому что свиней никто никуда не подкладывает и люди не хранят скелеты у себя в шкафах. И когда я пытаюсь соорудить картинку фразы у себя в голове, это меня только запутывает. Потому что я не могу представить, как можно что-то носить в сердце и как это связано с приязнью. И оттого я забываю о человеке — человеке, о котором изначально шла речь. Мое имя — тоже метафора. Оно означает «перенесение Христа» и тоже сложено из греческих слов χριστοξ (что значит Иисус Христос) и φερειν. Это имя было дано святому Кристоферу, потому что он перенес Иисуса Христа через реку. Вы можете спросить, как же его звали до того, как он перенес Христа через реку. Но его никак не звали, поскольку это апокриф, а апокриф — тоже ложь. Мать говорила, что Кристофер — чудесное имя, потому что оно обозначает историю о том, как быть добрым и помогать другим. Но я не хочу, чтобы мое имя обозначало историю о том, как быть добрым и помогать другим. Я хочу, чтобы мое имя обозначало меня.»
Элвуд, 16 лет "Мальчишки из «Никеля»" Колсона Уайтхеда
Исправительные школы для подростков - тема хорошо проработанная в литературе. Хорошо, но недостаточно. Достаточно будет, когда жизни сложных подростков с этих школ будут начинаться, а не заканчиваться ими. А если вы не верите, что так бывает, почитайте про питерский цирк "Упсала" - возможно, это отчасти вернет вам веру в людей. И в общем-то всё.
бонусКолсон Уайтхед (в переводе Александры Самариной) "Мальчишки из «Никеля»":
«Лучший в своей жизни подарок Элвуд получил на Рождество 1962 года, пускай даже в мыслях, которые после этого зародились у него в голове, крылась его, Элвуда, погибель. Пластинка под названием «Мартин Лютер Кинг в церкви “Гора Сион”» была единственной в его коллекции и почти не сходила с проигрывателя. У его бабушки Гарриет сохранилось несколько записей в жанре госпел, но она включала их, только когда житейские невзгоды совсем ее одолевали. Элвуду слушать популярные песенки строго-настрого запрещалось – из-за их безнравственности. В тот год ему дарили еще и одежду – носки, новый красный свитер, который он охотно носил, но с пластинкой, заигранной почти до дыр, это не шло ни в какое сравнение. Каждая царапинка, каждая щербинка, появившаяся на ее поверхности за эти месяцы, знаменовала собой открытие, новую веху в постижении слов преподобного. Истины, потонувшей в трескучем шипении. Телевизора у них не было, но речи доктора Кинга представляли собой такую яркую хронику всего, через что негритянский народ уже прошел, – и что ждет его дальше, – что записи эти были все равно что телерепортажи. Если не лучше и не масштабнее: подобно демонстрации на огромном экране кинотеатра под открытым небом – пару раз Элвуд в таких бывал. Он отчетливо видел и как белый грех рабства преследует африканцев, и как сегрегация унижает и подавляет темнокожих; а еще любовался грядущим триумфом, предвкушая день, когда все двери, прежде закрытые перед людьми его расы, будут распахнуты настежь. Речи эти записывали по всей стране – от Детройта до Шарлотт и Монтгомери – и приносили Элвуду вместе с вестями с полей битвы за гражданские права, охватившей континент. А одно выступление даже заставило его почувствовать самое настоящее родство с семейством Кинг. В то время каждый ребенок хотя бы раз слышал о парке развлечений Фан-таун – одним довелось в нем побывать, другие завидовали этим счастливчикам. В грамзаписи под номером три на стороне А доктор Кинг говорил, как сильно его дочери Иоланде хотелось попасть в парк, что на Стюарт-авеню в Атланте. Всякий раз, когда она видела на шоссе огромные плакаты или рекламу по телевизору, умоляла родителей сводить ее туда. Тогда доктор Кинг и рассказал ей – своим раскатистым, безрадостным баритоном – о сегрегации, вытесняющей цветных мальчиков и девочек на задворки общества. О том, что белые сильно ошибаются – не все, конечно, – но и их голоса вполне достаточно, чтобы придать сегрегации смысл и вес. Он посоветовал дочери научиться противостоять соблазнам ненависти и обиды, а напоследок уверенно произнес: «Пусть ты не можешь попасть в Фан-таун, но никогда не забывай, что ты ничем не хуже тех, кого туда пускают». Элвуд тоже был ничем не хуже. Пускай и жил в Таллахасси, за двести тридцать миль к югу от Атланты. Когда он гостил в Джорджии, у кузенов, он иногда видел рекламу Фан-тауна. Крутые горки, беспечная музыка, бойкие белые дети, выстроившиеся в очередь, чтобы прокатиться на аттракционе «Дикая мышь» или сыграть в мини-гольф. Или пристегнуться к креслу «атомной ракеты» и отправиться на Луну. В рекламе упоминалось, что для отличников вход свободный – надо только показать табель с красным штампиком от учителя. Элвуд, к которому это как раз относилось, уже скопил целую стопку доказательств своих успехов, чтобы было что предъявить в тот день, когда ворота Фан-тауна распахнутся перед всеми чадами Господними, как предрекал доктор Кинг. «Я туда целый месяц смогу бесплатно ходить, это уж как пить дать!» – сказал он бабушке, лежа на полу в гостиной и обводя большим пальцем проплешину на ковре. Этот самый ковер его бабушка Гарриет раздобыла в переулке за отелем «Ричмонд» после недавнего ремонта. Комод, стоявший у нее в спальне, маленькая прикроватная тумбочка из комнаты Элвуда и три светильника тоже были в свое время выдворены из отеля. Гарриет работала в нем с тех самых пор, как в четырнадцать лет пришла помогать с уборкой матери. А как только Элвуд перешел в старшие классы, управляющий «Ричмонд», белокожий мистер Паркер, недвусмысленно намекнул ему, что готов взять такого смышленого парня швейцаром хоть сегодня, но его ждало разочарование: мальчик нанялся в лавку «Табак и сигары от Маркони». Мистер Паркер всегда с теплотой относился к их семье, даже после того как ему пришлось уволить матушку Элвуда за воровство. Элвуду нравился и «Ричмонд», и мистер Паркер, но от одной мысли, что уже четвертое поколение его семьи будет работать в отеле, ему становилось не по себе, а почему – он и сам толком не мог объяснить.»
Для тех, кто предпочитает non-fiction художке, и тех, у кого этим летом есть возможность читать лишь урывками, в коротких передышках между реальной жизнью, у меня тоже припасена рекомендация - недавно упавшая на меня годнота "1913. Лето целого века" Флориана Иллиеса. Очень тематично и сезонно, нет? Кроме шуток, на редкость хороший исторический (документальный?) научпоп, хоть мне и кажется, что все упомянутые на страницах должы были бы собраться и набить автору морду лица, если бы уже не умерли (А выпедривающиеся Ad marginem, могли бы сжалиться над теми, кто любит читать в транспорте, и не делать такую мнучую и пачкучую бумажную обложку, но это я, конечно, капризничаю.) Более того, в русском переводе имеются еще две книжки Иллиеса в том же духе ("Любовь в эпоху ненависти 1929-1939" и "1913. Что я на самом деле хотел сказать"), до них я еще не добралась, но вряд ли они чем-то хуже.
бонусФлориан Иллиес (в переводе Сергея Ташкенова) "1913. Лето целого века":
«Переключимся на Арнольда Шёнберга, этого большого харизматика, писавшего музыку вдоль границы между поздним романтизмом и додекафонией. Он уехал в Берлин, так как в Вене чувствовал себя непонятым. В телефонной книге значилось: «Арнольд Шёнберг, композитор и преподаватель композиции, часы приема с часу до двух». У него была квартира на Вилле Лепке в Целендорфе, и одному другу в Вене он написал: «Вы даже не представляете, как я здесь знаменит». Но в конце марта он поедет в Вену. И станет там столь же знаменит, сколь в Берлине. Но несколько иначе, чем он себе представлял. В большом зале филармонии вечером 31 марта ему предстоит дирижировать собственную камерную симфонию, Малера, а также сочинения своих учеников – Альбана Берга и Антона фон Веберна (кстати, оба гордо повесили дома портреты, которые нарисовал с них Шёнберг). Из-за музыки Альбана Берга и разразился скандал. «Песни для оркестра на тексты к памятным открыткам Петера Альтенберга оп. 4», как назвал тот свое произведение в лучших традициях поп-арта, были исполнены огромным оркестром со всей помпой. Публику это доводит до белого каления: она шипит, смеется, звенит ключами, которые еще в феврале были взяты на последнее выступление Шёнберга, но остались лежать в карманах. Тогда Антон фон Веберн вскакивает с кресла и кричит, чтобы весь сброд катился домой, на что весь сброд кричит в ответ, что по любителям такой музыки Штайнхоф плачет. Штайн-хоф – психбольница, в которой как раз находится Петер Альтенберг. Диагноз публики: сумасшедшая музыка на тексты сумасшедшего. (Из тех дней сохранилась, кстати говоря, фотография Альтенберга с его санитаром Спацеком из Штайнхофа, на ней Альтенберг спокойно и уравновешенно смотрит в объектив, создается очень твердое впечатление, что сумасшедший здесь Спацек, санитар. Альтенберг надписал фото «Психбольной и психработник» – до конца и не ясно, кто из них кто.) Шёнберг стучит дирижерской палочкой и кричит в публику, что всех дебоширов с силой выведут из зала, в ответ на что поднимается суматоха, дирижеру бросают вызовы на дуэль, а один из слушателей поднимается с заднего ряда. Пройдя через весь партер, Оскар Штраус, композитор оперетты «Грезы о вальсе», отвешивает оплеуху президенту Академического общества литературы и музыки – Арнольду Шёнбергу.
На следующий день «Нойе фрайе прессе» сообщает: «В очередной раз столкнулись фанатичные адепты Шёнберга и убежденные противники его зачастую крайне странных звуковых экспериментов. Но до такой сцены, каковая случилась на сегодняшнем концерте Академического общества, на нашей памяти еще не доходило ни в одном концертном зале Вены. Дабы разнять ссорящихся, пришлось гасить свет». Четыре человека задержаны полицией: студент философского факультета, практикующий врач, инженер и юрист. Вечер вошел в историю как «концерт с оплеухами». Но современники, в первую очередь Артур Шницлер, посетивший концерт вместе с женой Ольгой, воспринимали все лаконично: «Оркестровый концерт Шёнберга. Чудовищные скандалы. Дурацкие песни Альбана Берга. Вмешательства. Смех. Речь президента. „Хотя бы Малера спокойно послушайте!“ Будто из-за него весь сыр-бор. Безобразие. – Один из партера: „Негодяй!“. Господин с подиума в партер, в немой тишине, влепляет ему. Повсеместный мордобой». Жизнь продолжается. Шницлер начинает с красной строки: «Отужинали в „Империале“ с Вики, Фрицем Цукеркандлем и его мамой». Арнольд Шёнберг в тот же день уезжает назад в Берлин, окончательно убедившись в том, что 1913 год несчастливый, а венцы – невероятные филистеры. Едва вернувшись в Берлин, он принимает репортера из «Цайт» и дает ему восхитительно мелочное, самоуверенное объяснение: «Билет на концерт дает право слушать концерт, а не мешать исполнению. Покупатель билета является приглашенным лицом, которое получает право слушать концерт – и больше ничего. Между приглашением в салон и на концерт большая разница. Отдельная лепта, внесенная за расходы на мероприятие, не может наделять правом вести себя неприлично». Господин Шёнберг завершает интервью следующими словами о своем будущем поведении: «Я принял решение лишь тогда участвовать в концертах такого рода, когда на входных билетах будет недвусмысленно отмечено, что не позволяется мешать исполнению. Ведь само собой разумеется, что устроитель концерта является не только моральным, но и материальным владельцем правового блага, претендующего на защиту во всяком государстве, делающем акцент на частной собственности». Это интервью – неоднозначный исторический документ. Адепты новой музыки требуют не мешать авангарду. Но даже для такого неслыханного года, как 1913-й, это слишком. »
Пока я коплю силы и слова на второй плей-лист, лето уходит, а между тем, у меня в загашнике имеется увлекательнейший приключенческий роман, подходящий для отпусков и каникул своим темпом и объемом, а кроме того существующий в хорошей начитке (я под нее болела). Это я про "Птичий город за облаками" Энтони Дорра, который переводчики почему-то постеснялись назвать "Заоблачным Кукушгородом" ("Cloud Cuckoo Land" в оригинале). О нем, как мне кажется, недавно говорили из каждого утюга, но может именно это вас отпугнуло? Еще его сравнивали с "Облачным атласом" Митчелла, что ни в коем случае не плохое сравнение, но как мне кажется, не отдает ему должного: да, здесь как и в "Атласе" несколько симпатичных персонажей, связанных между собой тонкой нитью, и смесь исторического, современного и футуристического (фантастического) пластов, но при этом гораздо более цельная композиция, фактура, как мне кажется, богаче и проблематика проработана глубже. С другой стороны, нет игры в жанры, как в "Атласе"(что не минус, а просто факт). Это история обо всем хорошем и всем плохом, что представляет и будет представлять собой человеческая культура и для себя самой, и для остального мира. Она хороша фасеточностью взгляда, нежностью эмпатии, маригинальностью персонажей и, конечно, языком, потому что, заглянув под обложку, вы увидите, что в переводе участвовала Доброхотова-Майкова. Ну, и как любой хороший приключенческий роман, он несет в себе огромную порцию эскапизма, которая лишней сейчас никому не будет.
бонус Энтони Дорр (в переводе Екатерины Доброхотовой-Майковой и Майи Лахути) "Птичий город за облаками":
«Зено собирает все сведения, какие может. Британец — ефрейтор Рекс Браунинг, гимназический учитель из западной части Лондона. На войну пошел добровольцем, в карцере провел две недели. Туда его отправили на «исправление» за попытку побега и выпускали только на двадцать минут в день. «Ненормальный», — говорит о нем кто-то. «Псих», — добавляет другой. Все знают, что бежать из Лагеря номер пять бесполезно. Военнопленные небриты, истощены от голода, ростом намного выше корейцев — их сразу заметят. Даже если проскользнуть под носом у охранников, нужно пройти сотни миль по горам, миновать десяток блокпостов, перебираться через ущелья и реки, а любого корейца, который пожалеет беглого, наверняка расстреляют. И все же гимназический учитель Рекс Браунинг попытался. Его нашли в нескольких милях от лагеря на сосне, в пятнадцати футах от земли. Китайцы срубили сосну, привязали Рекса Браунинга веревкой к джипу и так притащили в лагерь. Несколькими неделями позже Зено собирает хворост на склоне холма, в нескольких сотнях ярдов от ближайшего охранника, и видит Рекса Браунинга на дороге внизу. Тот хоть и тощий как скелет, но не хромает. Время от времени Рекс останавливается, срывает какие-то листья и сует в карман гимнастерки. Зено взваливает вязанку на плечо и спешит через кусты. — Эй! Тридцать футов, двадцать, десять. — Эй! Рекс не останавливается. Зено, запыхавшись, выбегает на дорогу и, надеясь, что охранник не услышит, кричит: — Так изобильно богами был дом одарен Алкиноев! Тут Рекс оборачивается и чуть не падает. Он стоит, моргая большими глазами за разбитыми стеклами очков. — Или как-то примерно так, — добавляет Зено, краснея. Рекс смеется. Смех у него веселый, заразительный. Шея отмыта,брюки зашиты аккуратными стежками. Ему лет тридцать. Соломенные волосы, светлые брови, тонкие руки — Зено понимает, что в других обстоятельствах, в другом мире Рекс Браунинг был бы очень красив. Рекс говорит: — Зенодот. — Что? — Первый библиотекарь Александрийской библиотеки. Его звали Зенодот. Назначен на должность Птолемеями. Такой характерный британский акцент. Деревья качаются под ветром. Вязанка давит Зено на плечо, и он кладет ее на землю. — Это просто имя. Рекс смотрит в небо, как будто ждет указаний. Кожа на горле натянута так, что Зено почти видит, как бежит по артериям кровь. Рекс кажется слишком нематериальным для этого места, как будто ветер в любое мгновение может унести его прочь. Затем, резко повернувшись, он возобновляет прогулку. Урок окончен. Зено подхватывает хворост и идет следом. — Две библиотекарши у нас в поселке прочли мне ее вслух. «Одиссею», в смысле. Дважды. Один раз после того, как мы туда переехали, другой — после того, как умер мой отец. Бог весть зачем. Они проходят еще с десяток шагов, Рекс останавливается сорвать несколько листьев. Зено упирается руками в колени и ждет, когда прекратится головокружение. — Как говорится… — начинает Рекс; высоко над ними ветер рвет огромное перистое облако. — Античность придумали, чтобы учителям и библиотекарям было чем кормиться. Он косится на Зено и улыбается. Зено тоже улыбается, хотя не понял шутки. Охранник на вершине что-то кричит по-китайски, а они продолжают идти по дороге. — Это ж было по-гречески? То, что ты нацарапал на крышке? — Знаешь, в школе я ненавидел греческий. Он казался таким пыльным и мертвым. Учитель велел нам выбрать по четыре страницы из Гомера, заучить и перевести. Я выбрал песнь седьмую. Повторял про себя строчки, слово за словом. Выходя из двери:«Боле других бы я мог рассказать о великих напастях, мной претерпенных с трудом непомерным по воле бессмертных». Вниз по лестнице: «Но несказанным, хотя и прискорбен, я голодом мучусь». На входе в сортир: «Нет ничего нестерпимей грызущего голода». Но удивительно, что может обнаружиться в черепушке… — он стучит себя по виску — после двух недель одиночества в темноте. Еще несколько минут они идут молча, Рекс с каждым мгновением замедляет шаг, и вот они уже на краю Лагеря номер пять. Дым, урчание генератора, китайский флаг. Вонь сортиров. Вокруг шепчутся кривобокие сосны. Зено видит, как тьма охватывает Рекса, затем медленно отпускает. — Я знаю, зачем библиотекарши читали тебе старые небылицы, — говорит Рекс. — Потому что, если рассказывать историю правильно, пока она звучит, ты вырываешься из ловушки.»
У меня тут в прочитанном неожиданно образовались две тематические подборки - книжки о музыке и вокруг нее и романы взросления (о мальчиках). Так что я решила не бороться со случайностью и не мудрствовать лукаво - а собрать их в два плей-листа. Сегодня первый, под условным названием "Люди музыки". Если вам есть, что к нему добавить - не стесняйтесь.
трек 1: Творческая смелость и человеческая трусость
Что вам стоит знать прежде, чем браться или не браться за "Шум времени" Барнса. Как биографическая и историческая работа эта книга не расскажет вам ничего нового (по крайней мере ничего существенного нового): ни о Шостаковиче, ни о сталинских репрессиях, ни о Брежневской оттепели. Все что нужно знать о тоталитаризме и государственном терроре вы уже скорее всего знаете, а если не знаете, то для этого имеются другие книжки, а эта, вообще говоря, не претендует. О Шостаковиче же вам, на самом-то деле, и НЕ НУЖНО ничего знать. И вот в этом, кажется, весь замысел книги, и им она неожиданна хороша. Люди, говорит Барнс, с одной стороны гораздо сложнее, чем их портреты, а с другой стороны - гораздо скучнее в большинстве своем. Даже люди, что делают новое и порой великое, сами, как правило, не новы и не велики. Но какое это имеет значение?
бонус Джулиан Барнс (в переводе Елены Петровой) "Шум времени":
«Сталин любит Бетховена. Так утверждает сам Сталин, а многие музыканты за ним повторяют. Сталин любит Бетховена за то, что тот был истинным революционером и вдобавок величественным, как горы. Сталин любит все возвышенное, а потому любит и Бетховена. Уши вянут. Но любовь Сталина к Бетховену получила логическое продолжение. Немецкий композитор жил, разумеется, в эпоху буржуазии, в эпоху капитализма, а потому его солидарность с пролетариями, его желание увидеть, как они сбрасывают ярмо рабства, неизбежно коренилась в дореволюционном политическом сознании. Он стоял у истоков. Но теперь, с победой долгожданной революции, когда уже построено самое политически развитое общество на всем земном шаре, когда Утопия, сады Эдема и Земля обетованная слились воедино, напрашивался неизбежный логический вывод: стране требуется Красный Бетховен. Неважно, где возникла эта бредовая идея – скорее всего, как и многое другое, вызрела во лбу Великого Вождя и Рулевого, – но, единожды изречённая, она потребовала воплощения. Где Красный Бетховен? Тотчас же начался общенародный поиск, сопоставимый разве что с поисками младенца Христа при царе Ироде. В самом деле: если Россия – родина слонов, почему бы ей не стать и родиной Красного Бетховена? Сталин всех убедил, что они – винтики государственной машины. Но Красный Бетховен должен был стать мощной шестерней, которая всегда на виду. Само собой разумеется, к нему выдвигались непреложные требования: рабоче-крестьянское происхождение и наличие партбилета. К счастью, в силу этих требований кандидатура Дмитрия Дмитриевича Шостаковича исключалась. Власть положила глаз на Александра Давиденко, стоявшего во главе РАПМ. Его песня «Нас побить, побить хотели», прославлявшая доблестную победу Красной армии над китайцами в двадцать девятом году, своей популярностью превзошла даже «Песню о встречном». В переложении для солистов и сводного хора, для фортепиано, для скрипки, для струнного квартета она в течение целого десятилетия поднимала дух и настрой всей страны. В какой-то момент даже возникло ощущение, будто другой музыки больше не существует. Послужной список у Давиденко оказался безупречным. Композитор учительствовал в каком-то московском детдоме, руководил музыкальной самодеятельностью в профсоюзе работников обувной промышленности, в профсоюзе рабочих текстильной промышленности и даже на Черноморском флоте в Севастополе. Сочинил истинно пролетарскую оперу на тему революции тысяча девятьсот пятого года. И все же, все же… при всех своих достоинствах неизменно считался автором одного произведения: «Нас побить, побить хотели». Песня, бесспорно, мелодичная, начисто лишённая формалистического уклона. Но по какой-то причине Давиденко не сумел развить свой единственный блестящий успех и тем самым заслужить титул, уже приготовленный Сталиным. Вероятно, для композитора это было к лучшему. Красный Бетховен после своей коронации рисковал разделить судьбу Красного Наполеона. Или Бориса Корнилова, написавшего текст «Песни о встречном». Все полюбившиеся народу слова, сочинённые для этой кинопесни, все глотки, из которых лился текст поэта, не спасли его от ареста в тридцать седьмом году и, как принято говорить, от «чистки» в тридцать восьмом. Поиски Красного Бетховена могли превратиться в комедию, да только вокруг Сталина комедий не случалось. Великому Вождю и Учителю ничего не стоило заявить, что отсутствие Красного Бетховена объясняется не организацией музыкальной жизни в СССР, а исключительно происками вредителей и саботажников. А кто может саботировать поиски Красного Бетховена? Что за вопрос: естественно, музыковеды-формалисты! Дайте только срок – НКВД из-под земли выкопает заговор музыковедов. А это – дело нешуточное.»
трек 2: Самба и страсть
Я видела, что "Воздух, которым ты дышишь" сравнивают с "Неаполитанским квартетом" Ферранте. Я понимаю почему, но считаю, что зря. Кроме того, что взбалмошная, пустоголовая, хрупкая и зависмая от любви окружающих Граса ("Воздух") совсем не похожа на неистребимую и цепкую как сорнияк, не боящуюся всеобщей нелюбви и гениальную буквально во всем Лилу ("Квартет"), а независимая, сильная и преданно влюбленная Дориш ("Воздух") не имеет ничего общего с запутавшейся в своей жизни и желаниях, почти безликой Эленой ("Квартет"), "Неополитанский квартет" слишком большой - и по объему и по хронологии - чтобы целиком умещаться в прямолинейную историю о зависти-восихищении-соперничестве. Нет у Ферранте и трагической истории успеха-и-краха (разве что любую жизнь после определенного количества прожитых лет можно назвать крахом - наивных надежд и простых представлений о мире), нет Бразилии и США (а значит нет темы колониализма), но есть Италия (а значит есть правые и левые радикалы и послевоенная разруха), наконец, нет главной темы "Воздуха" - страсти к избранной профессии, "предназначения", того, ради чего можно жить, и из-за чего можно по неострожности умереть. Именно это делает "Воздух" историей о людях музыки, не только о людях, хотя и о них, конечно, тоже. И это хорошая история, достойная своего, независимого от "Квартета" места.
бонус Франсиш Ди Понтиш Пиблз (в переводе Елены Тепляшиной) "Воздух, которым ты дышишь":
«Рода была ритуалом. Событием, а не предствалением. В чем разница? Представление для тех, кто смотрит. Рода - для тех, кто играет, поет, сочиняет музыку. Если ты не часть роды, тебя не существует. Рода была диалогом, вступать в который можно было только по приглашению. Каждую ночь в Лапе проходили сотни, а то и тысячи род. Но на каждой из них царили одни и те же правила. К новичкам всегда относились с безразличием. Даже если ты лучший в мире гитарист, лучше всех играешь на куике, великий композитор или гений игры на кавакинью, тебе придется дождаться приглашения. Даже не думай присоединиться и с места в карьер задать темп: новички всегда следуют за остальными. Батукада - та самая великая рода "с миру по нитке" - была подобна стае рыб, иногда мирно плывущих вместе, а иногда бешено бросающихся вперед, и право вести эту стаю надо заслужить. А песни? Не воображай, что здесь играют какие-нибудь веселенькие marchinhas, их время раз в году - на карнавале, для приезжих. На роде играли самбу живую, как жизнь, - но она не была вечеринкой, она была воплем сердечным. На роде ты смеешься над собственным ничтожеством. Рука об руку с собственным одиночеством, ты бредешь через музыку, восхищаясь тем, как ты жалок, как великолепен. Даже после контрактов со звукозаписывающими компаниями, после успеха на радио, даже после того, как самбу провозгласили бразильской национальной музыкой, рода осталась священной. Кощунством было сказать, до чего же цепляющая песенка, назвать шлягером. Чтобы стать "настоящим самбиста", надо было сделать вид, что самба - не продукт. Конечно, сами песни можно записать и продавать, но горе дерзнувшему запачкать самбу столь приземленными сделками. Верный своему искусству человек не искал успеха - успех сам находил его. Каждый вечер меня допускали в объятия роды - но не в саму роду. Мальчики приносили мне пиво, угощали сигаретами, ставили стул чуть позади стула Винисиуса - а потом исключали из круга. Они играли длинные вступления, сочиняли песни на ходу. Иногда они обыгрывали стихи той или иной известной самбы. Винисиус запевал первым, у него был простой чистый голос, он словно вызывал слушателей на откровенность. Однажды вечером (я ходила к Сиате уже неделю), когда ребята играли, я стала постукивать ногтями по металлическому столику. Потом позванивать горлышком пивной бутылки о пустой стакан. Потряхивать коробок спичек. Каждый вечер я подтаскивала свой стул все ближе к кругу. Наконец однажды я оказалась сидящей не за Винисиусом, а рядом с ним, отстукивая ритм в такт с остальными. Никто не поднял на меня глаз. Музыка не прервалась, ребята не запротестовали. Чтобы скрыть свой восторг, я сосредоточилась на ритме. Такую головокружительную радость я испытывла до этого всего несколько раз.»
трек 3: Рок-н-ролл и все-все-все
Я не настолько олдскульна, чтобы всерьез фанатеть по Битлам и Леонарду Коэну, но вся песенная музыка, что по-настоящему меня пробирает, безусловно не появилась бы без этой эпохи и этого места - лондонского "сцениума" 60-70-х. Попытка ее/его воссоздать как минимум любопытна, особенно если подойти к ней основательно и крутить всю музыку, упомянутую на страницах "Утопии Авеню", в процессе чтения. Книжка, впрочем, далеко не самая сильная у Митчелла, и начинать знакомство с автором отсюда я бы не советовала точно (а советовала бы нестандартно - с "Лужка черного лебедя", или стандартно - с "Облачного атласа"). Из минусов: 1) тем, кому "производственный роман" о создании рок-н-рольной группы не интересен сам по себе, наверняка не хватит сюжета, он имеется только у одного из трех основных персонажей и заканчивается станиц за шестьдесят до конца появлением бога из машины, 2) тех, кто будет читать по-русски, как я, наверняка будет слегка коробить на лирике, не смотрела, что там в оригинале, но в переводе она откровенно слабая, что роняет градус доверия, если вы понимаете о чем я, 3) мне кажется, что без предварительно прочитанных "Тысячи осеней Якоба де Зута" и "Костяных часов" (как минимум) теряется процентов тридцать удвольствия от наблюдения за происходящим (а развязка единственного сюжета - уже даже не деус экс махина, а полноразмерный рояль в кустах), это восьмая и последняя книжка из тесно переплетенной литературной вселенной Митчелла, и он этим пользуется направо и налево. Из плюсов: 1) Дэвид Митчелл из тех, кто помещает в свои книги преимущественно приятных персонажей, и как минимум парочку совершенно очаровательных, здесь, например, есть Джаспер де Зут и Левон Френкленд, 2) те, кому нравятся "истории успеха", underdogs и прочие из-грязи-в-князи получат именно то, что любят, 3) те, кто прочитал у Митчелла все или почти все, насобирают полную корзину отсылок к предыдущим книжкам, если вы такое любите, конечно, я вот люблю, 4) Митчелл всегда пишет хороший текст, а эта книжка из тех, что принято называть "атмосферными", так что если вы достаточно олдскульны и "просекаете" эпоху, вам может оказаться приятно встретить под столом Ленона и выкурит косячок с Джоплин.
бонус Дэвид Митчелл (в переводе Александры Питчер) "Утопия Авеню":
«Небо темнеет. Дин сосет ириску. Зверюга проезжает мимо совершенно неинтересной деревеньки с интересным названием Пиз-Поттедж. – Выбрать из всех концертов единственный? Литл Ричард в фолкстонском «Одеоне». Лет десять назад Билл Шенкс нас туда возил. У Билла музыкальный магазин в Грейвзенде, я там купил свою первую настоящую гитару. Так вот, мы с Рэем, моим братом, и еще с парой приятелей набились в Биллов фургон и поехали в Фолкстон. Литл Ричард… Господи, он вообще не человек, а какая-то электротурбина. Орет как резаный, энергия бьет ключом, а уж что на сцене вытворяет… Девчонки заходятся. Я тогда еще подумал: «Вот кем я стану, когда вырасту». А посреди «Tutti Frutti»… ну, он и на рояль вскакивал, и завывал, как оборотень, а потом вдруг схватился за грудь, затрясся так, что аж перекосило, и кулем повалился на сцену. Зверюга проезжает мимо цыганского табора на обочине. – Это он нарочно? – спрашивает Эльф. – Вот мы тоже так решили. Подумали: «Ну дает! Надо же, как прикидывается!» Но тут музыканты на сцене перестали играть. Мертвая тишина. Литл Ричард лежал, подергивался, а потом вдруг замер. Менеджер к нему подбежал, проверяет, бьется ли сердце, кричит: «Мистер Ричард, мистер Ричард!» В зале тихо, как в гробу. Менеджер встает, весь такой бледный, в испарине, спрашивает, нет ли среди зрителей врача. Мы все переглянулись: «Ни фига себе, Литл Ричард и правда при смерти…» Тут кто-то встает с места: «Пропустите, я доктор…» – поднимается на сцену, щупает пульс, подносит к носу Литл Ричарда какую-то бутылочку, а потом… – (Дин обгоняет трактор с прицепом, полным навоза.) – Раздается вопль «А-вуп-боп-а-лу-боп а-лоп-бам-бум»! Литл Ричард вскакивает, и музыканты дружно подхватывают припев. В общем, все было подстроено, конечно. Но так натурально! Все аж зашлись. Такой вот концерт, да. На лобовое стекло падают капли дождя. Штырк-штырк – лениво скребут дворники. Дин сбрасывает скорость до тридцати миль в час. – Ну, после концерта Шенкс и Рэй и все остальные рванули в паб. А мне куда деваться? Я решил разжиться автографом Литл Ричарда. Сказал вышибале в «Одеоне», что я, мол, племянник Литл Ричарда, пропусти, не то неприятностей не оберешься. Вышибала меня шуганул, понятное дело. Тогда я пошел к черному ходу, там уже толпился народ. Чуть погодя выходит менеджер, говорит, что Литл Ричард давным-давно уехал. Ну, все ему поверили и разошлись. Вот лохи! Поверили тому самому типу, который орал со сцены «Вызывайте врача!» и все такое. А я притворился, что ухожу вместе со всеми, а через минуту вернулся. Гляжу, на третьем этаже открывается окно. А в окне – Литл Ричард собственной персоной, дымит косячком. Сделал пару затяжек, выбросил бычок на улицу и закрыл окно. Тогда я, как любой двенадцатилетний мальчишка, естественно, решил изобразить из себя Тарзана и полез наверх по водосточной трубе. Зверюга приближается к замызганному типу, голосующему на обочине. В руках у него картонка, на ней выведено: «КУДА-НИБУДЬ». Буквы расплываются под струями дождя. – Может, подберем? – спрашивает Дин. – Куда его? В долбаную пепельницу? – уточняет Грифф. – Ну, полез ты по трубе… – напоминает Эльф. Зверюга минует автостопщика. – Так вот, долез я до третьего этажа, двинулся по желобу под окнами, а он – хрясь! – и отошел от стены. А до земли – пятьдесят футов. Я чудом ухватился за трубу, гляжу, а кусок желоба летит вниз – и бац об землю. Ну, пятьдесят футов мигом превратились в полмили. Я кое-как дотянулся до подоконника, стучу в стекло – а оно матовое, ничего не видно. Я цепляюсь за трубу, как коала, но в руках сил не осталось, а ногам упереться не во что. Снова стучу. Безрезультатно. Все, думаю, приплыли. И тут вдруг на третий стук половинка окна поднимается. Высовывается Литл Ричард – налаченная прическа, тоненькие усики – и видит, что за окном мальчишка болтается на честном слове и просит так жалостно: «Мистер Ричард, дайте автограф!» Мимо проезжает автобус, вода из-под колес фонтаном заливает лобовое стекло Зверюги. Дин ведет машину вслепую, пока вода не стекает. – Эй, не останавливайся на самом интересном месте, – требует Грифф. – Ну, он втащил меня внутрь, начал отчитывать за то, что я чуть сдуру не убился, а я себе думаю: «Класс! Меня сам Литл Ричард ругает!» Потом он спросил, с кем я пришел. Я и объяснил, что с братом, только брат в пабе, сказал, как меня зовут и заявил, что тоже хочу стать звездой. Он поостыл и говорит уже по-доброму: «Знаешь, сынок, с фамилией Моффат в звезды не выбьешься». А я сказал, что мамина девичья фамилия – Мосс, ну, он и говорит: «Дин Мосс – это другое дело» – и подписал мне фотографию: «Дину Моссу, который взбирается к звездам, от Литл Ричарда». Потом кто-то из его помощников провел меня к выходу, мимо того самого вышибалы, который меня не пустил. Так мое приключение и закончилось. Рэй и его приятели мне сначала не поверили, но я им показал фотографию. На дорожном указателе надпись: «Брайтон, 27 миль». – А фотография у тебя сохранилась? – спрашивает Грифф. – Не-а. – «Сказать, что ли?» – Отец ее сжег. – Почему? Да как он мог?! – ужасается Эльф. «Эх, людям зажиточным такого никогда не понять». Шрам на верхней губе Дина едва заметно подергивается. – А, долго рассказывать.
– Нина Симон в клубе у Ронни Скотта, – говорит Эльф. Зверюга тарахтит по деревеньке Хэндкросс. – Мне было семнадцать. Родители в жизни не пустили бы меня одну в Сохо, но Имоджен и парень из нашей церкви вызвались отправиться со мной в логово Сатаны. Я с пятнадцати лет украдкой бегала на баржу Кингстонского фолк-клуба, когда она причаливала в Ричмонде, но Нина Симон – это высший класс. Она вплыла в «Ронни Скоттс», как Клеопатра на барке. Платье с черной орхидеей. Жемчуга размером с гальку. Она села и объявила: «Я – Нина Симон», типа, возражения не принимаются. И все. Никаких тебе «Спасибо, что пришли» или там «Выступать перед вами – большая честь». Это мы должны были благодарить ее за выступление. Это нам выпала большая честь. Вместе с ней были барабанщик, басист и саксофонист. Все. Она исполняла такой фолк-блюзовый сет: «Cotton-eyed Joe», «Gin House Blues», «Twelfth of Never», «Black Is the Colour of my True Love’s Hair». Безо всяких разговоров. Без шуточек. Без сердечных приступов. Какая-то парочка в зале стала перешептываться, так Нина Симон на них посмотрела и спрашивает: «Мое пение вам не мешает?» Они прям сгорели со стыда. Дорожный указатель извещает, что до Брайтона осталось двадцать миль. – При всем моем восхищении и уважении я никогда не хотела быть новой Ниной Симон, – продолжает Эльф. – Я – белая английская фолк-певица. Она – гениальная негритянка с консерваторским образованием, выпускница Джульярда. Способна левой рукой играть блюз, а правой – Баха. Я своими глазами видела. Больше всего мне хотелось заполучить хотя бы чуточку ее уверенности в себе. Пытаться зашикать Нину Симон – все равно что шикать на гору. Немыслимо. И бесполезно. В конце выступления она объявила: «Я исполню одну песню на бис. Только одну». И спела «The Last Rose of Summer». Когда она выходила из клуба, мы с сестрой как раз стояли у гардеробной. Какая-то женщина протянула ей альбом для автографов и шариковую ручку, а Нина ей говорит: «Я здесь, чтобы петь, а не писать». Перед ней распахнули дверь, и Нина Симон удалилась в свой тайный лондонский дворец. Раньше я думала, что звездой становишься, если у тебя есть хиты. Но после этого концерта я поняла, что хиты появляются потому, что ты с самого начала звезда. Колесо Зверюги попадает в колдобину. Микроавтобус подпрыгивает, сотрясается, но продолжает катить со скоростью сорока миль в час. – Вот поэтому, наверное, я и не звезда. – Только до сегодняшнего концерта, – говорит Грифф. – До сегодняшнего концерта.
На спуске с холма Зверюгу обгоняет ярко-красный «триумф-спитфайр марк II». «Если „Утопия-авеню“ огребет славы и денег, я обязательно такой куплю, – думает Дин. – Приеду на нем в Грейвзенд, приторможу под окнами Гарри Моффата и газану, мол, „хрен“, а потом газану еще раз – „тебе“». Настоящий «триумф-спитфайр» скрывается вдали, в будущем. Лужи на дороге отражают небо. – А у тебя какой самый памятный концерт, де Зут? – спрашивает Грифф. Поразмыслив, Джаспер говорит: – Однажды Биг Билл Брунзи сыграл мне «The Key to the Highway». Это считается? – Заливаешь! – говорит Грифф. – Он уже сто лет как помер. – В пятьдесят шестом мне было одиннадцать. Меня на лето отправили в Голландию. У дедушки есть приятель в Домбурге, пастор, и летние каникулы я обычно проводил у него. В то лето я собрал модель «спитфайра», из бальсы. Она классно летала. Однажды вечером я запустил самолетик, а ветер подхватил его и перенес через высокую стену именно в тот домбургский сад, куда моделям самолетов лучше не залетать. В сад капитана Верпланке. В войну он партизанил в Сопротивлении, и репутация у него была самая что ни на есть устрашающая. Местные ребята сразу сказали, что лучше позвать викария, потому что ни один мальчишка ни за что не постучится в дверь к капитану Верпланке в восемь часов вечера. Но я подумал: «Ничего страшного. Что он такого сделает? В худшем случае выставит меня, и все». Ну и пошел, постучал. Никто не открыл. Я снова постучал. Ответа так и не дождался. Тогда я обошел дом и заглянул в сад. И с острова Валхерен, в двух шагах от побережья Северного моря, я вмиг перенесся на этикетку какого-нибудь миссисипского виски. Веранда, фонарь, кресло-качалка и здоровенный негр. Он играл на гитаре, хрипло напевал по-английски и курил самокрутку. До этого я никогда в жизни не разговаривал с человеком, кожа которого не была белой. И не знал, что такое блюзовая гитара. И тем более никогда ее не слышал. В общем, он с тем же успехом мог быть марсианином и исполнять марсианскую музыку. Я буквально остолбенел. Что это? Как музыка может быть такой печальной, такой разреженной, такой медлительной, такой цепляющей и такой разной и многогранной одновременно? Гитарист меня заметил, но играть не перестал. Он доиграл до конца «The Key to the Highway», а потом спросил меня по-английски: «Ну, что скажешь, кроха?» Я спросил, можно ли научиться играть, как он. «Нет, – ответил он. – Потому что… – я навсегда запомнил его слова, – ты не прожил мою жизнь, а блюз – это язык, на котором невозможно солгать». И добавил, что если мне очень хочется, то в один прекрасный день я научусь играть, как я. Тут пришел викарий, извинился за мое вторжение, и на этом разговор с загадочным незнакомцем закончился. На следующий день экономка капитана Верпланке принесла мне лонгплей «Биг Билл Брунзи и Уошборд Сэм», надписанный «Играй, как ты». На указателе написано, что до Брайтона осталось всего десять миль. – Надеюсь, эту пластинку никто не сжег, – фыркает Грифф. – Вот как придешь ко мне, я тебе ее покажу, – обещает Джаспер. – А самолетик-то тебе вернули? – спрашивает Эльф. Пауза. – Не помню.»
трек 4: Винил и мудаки
Сама от себя не ожидала, но в этом плейлисте четвертая композици - "Hi-Fi" Ника Хорнби - моя любимая. Познакомьтесь с главным героем: это Роб Флемминг, он задница. По началу так может не показаться, но чем дальше, тем безапелляционнее вердикт: он законченная, стопроцентная, неисправимая задница. Он завистливый, эгоистичный, ворчливый, зацикленный на себе, инфантильный тип, оправдывающий свое ни в какие ворота не лезующее поведение, чем бы вы подумали? Поп-музыкой. Вернее, "насаждаемым" ею представлением о романтической любви. А еще он владеет претенциозным магазином виниловых пластинок и считает хороший музыкальный вкус - единственной бесспорной человеческой добродетелью. А еще у него очень запутання личная жизнь. Но книжка из всего этого выходит на удивление здоровая, задорная и слегка вправляющая мозги, если они куда-нибудь не туда сдвинуты. Наверное, прочитать ее в 18, мне бы было полезнее (хотя в том возрасте, она бы мне едва ли понравилась), но вообще говоря никогда не поздно напомнить себе о том, что на самом-то деле ты - вопреки расхожей мудрости - совсем не то, что ты любишь. Я могу гордиться своими книжками и альбомами, своими картинами и безделушками, своими платьями и шляпками, своими рецептами и своим плейлистом, и всем своим культурным и интеллектуальным багажом заодно, но они не добавляют мне ни капли храбрости, великодушия или самоотверженности, которые отличают хороших людей от нас остальных. Как-то так. А! Еще в названии у книжки - классная ирония. High Fidelity. "High-ха-ха-high!" - как кашлял в одноименной песне Василий К.
бонусНик Хорнби (в переводе Дмитрия Карельского) "Hi-Fi":
«Около половины двенадцатого в магазин вваливается алкаш-ирландец по имени Джонни. Он исправно навещает нас раза три в неделю; ни у меня, ни у него не возникает ни малейшего желания менять давно известные сценарий и хореографию этих визитов. Во враждебном и непредсказуемом мире нам с ним есть на кого положиться. – Джонни, пошел вон, – говорю я. – Тебе что, мои деньги нехороши? – отвечает он. – Денег у тебя нет. А у нас нет ничего, что тебе бы захотелось купить. Эта реплика служит ему сигналом вдохновенно заголосить «All Kinds of Everything» обожаемой его соотечественниками Дейны, что мне служит сигналом выйти из-за прилавка и потащить его к выходу, что ему служит сигналом уцепиться за стойку с пластинками, что мне служит сигналом, одной рукой распахнув дверь, а другой, разжав его хватку, вытолкнуть Джонни на улицу. Эти телодвижения были впервые исполнены нами года два назад, так что теперь мы отрабатываем их на «отлично». Джонни – единственный клиент, обслуженный мной до обеда. Моя работа не для обладателей больших амбиций.»
Прочитала на днях жуткую сказочку Моны Авад "Всё хорошо" с отрицательной аркой персонажа в духе "Макбета", хоть и не столь грандиозной, и фантастическим допущением a-la "Interstate 60", но честнее. Там много о боли (физической) и эгоизме, много о фиксации на себе и проекции на других наших собственных желаний и мыслей, а еще там о театре и Шекспире, причем как в тексте, так и в композиции, сюжете и списке персонажей (которые все gender switch, а почему бы и нет?) Если бы я знала, что именно беру читать (литературную игру и мистический триллер), я бы лучше подготовилась, выбрала момент и в итоге пищала бы от восторга, а так я несколько ошарашена, но в целом довольна. Вам бы я посоветовала читать Мону Авад вместе с Шекспиром, добавив ее после пары пьес (скажем, актуальных для текста "Все хорошо" и "Макбета"), как эллины добавляли после трех трагедий сатирическую комедию на ту же тему. Докиньте туда же "Чуму на оба ваших дома" Горина вместе с "Ромео и Джульеттой", мертвых Розенкранца и Гильденстерна Стоппарда и первый сезон "Slings and arrows" (2003) вместе с "Гамлетом" и и BBC-шное переложение "Укрощения строптивой" (2005) c очаровательнейшей Ширли Хендерсон вместе с оригиналом - и вот вам рецепт превосходного Шекспировского загула.
бонус Мона Авад (в переводе Виктории Кульницкой) "Все хорошо":
«Войдя в кабинет декана, я вижу не одного, а целых трех мужчин. Все они одеты в костюмы одинакового серого оттенка. Все сидят за столом: декан – в центре, а по бокам от него президент и вице-президент колледжа. Макушки их иллюстрируют различные стадии облысения и способы маскировки наметившейся лысины остатками волос. Три пары слезящихся глаз невозмутимо смотрят на меня. Три пары поросших волосками рук сцепляют пальцы. На каждой левой из всех трех пар поблескивает обручальное кольцо. «Просто дружеская беседа, Миранда». Но пахнет в кабинете одеколоном. И потом. И охотой на ведьм. Попрощавшись с Хьюго, я вернулась в театр. Конечно же, он оказался пуст. И тут мой телефон зазвонил. Снова декан. «Миранда, загляните, пожалуйста, перед уходом в мой кабинет». – Заходите, заходите, – лучезарно приветствует меня декан. Президент и вице-президент холодно улыбаются. Я про себя называю их Бабочка и Начес. Бабочка, разумеется, любит галстуки-бабочка, сегодня на нем как раз такой, разрисованный крошечными крылатыми свинками. Лысина Начеса блестит в свете ламп. Между ними разместился сияющий декан. Шут гороховый. И вовсе не шекспировский, не мудрец под маской скомороха, а натуральный шут. Мы с Грейс между собой зовем его Мохнатый Сосок – за любовь к тонким водолазкам, не оставляющим простора воображению. Сейчас Мохнатый Сосок благосклонно мне улыбается. «Миранда, у нас тут не судилище. Мы не собираемся жечь тебя на костре, ничего такого. Просто побеседуем в теплой дружеской обстановке, верно ведь?» Он оглядывается на сверлящих меня глазами соседей. – Заходите, заходите. Ого! Да вы хромаете. Что случилось? Ногу подвернули? – Нет, спина болит. Спина и бедро. – Оу, – улыбается он. – Что ж, садитесь, пожалуйста. Располагайтесь. Я окидываю взглядом хлипкое пластиковое кресло, на которое он мне указывает. Мог бы с тем же успехом предложить мне забраться в железную деву. Если я сяду на этот дурацкий стул, мне придется дорого за это заплатить. И встать я, возможно, уже не смогу. Но я представляю, что будет, если я предпочту остаться на ногах. Воображаю, как маячу над столом, отбрасывая на этих троих изломанную тень. А они тем временем разглядывают мою уродливую скрюченную фигуру. Наверняка ведь подумают, что все это – мой хитроумный план. Что преподавательница драматического искусства разыгрывает для них спектакль. Что мне просто необходимо устроить театр везде, где бы я ни появилась. – Миранда, все в порядке? Нет. Мое тело – черное небо, усеянное сверкающими звездами боли. – Да, нормально. Я сажусь. Нога истошно визжит. Интересно, слышат ли они? Нет, конечно. Иначе не смотрели бы на меня так, будто все хорошо. «Просто беседа, Миранда. Дружеская беседа». Декан любит напоминать мне, что в свое время тоже играл в любительском театре. Не поверите, мы там даже Шекспира ставили. «Бурю», да-да. Читали такое? Он играл Калибана! До чего же здорово было вживаться в роль чудовища! Лучший период его жизни. А какой ценный опыт! «Иными словами, Миранда, я ваш союзник. Я здесь, чтобы помочь вам». Так почему же я не доверяю Мохнатому Соску, этим его мерцающим катарактой голубым глазам, этому кабинету, увешанному фотографиями, демонстрирующими ужасы семейной жизни в Новой Англии? Потому что он всегда мне об этом рассказывает, прежде чем сообщить об очередном урезании театрального бюджета.»
Знаете ли вы о существовании антипода Букера, выдаваемого, как и положено антиподу, на противоположной стороне года, в конце весны - Women's Prize (for fiction). И даже не так. Знаете ли вы, что это очень хорошая премия, за которой имеет смысл следить? И не только потому, что она хороша как идея (предание)(по преданию премия появилась после того, как в 1991 году Букер не только второй раз проигнорировал Анджелу Картер, но и вовсе обошелся без женщин в шортлисте), но и потому что жюри регулярно справляется отобрать из многого и разнообразного хорошее, но читабельное. По крайней мере, таково мое впечатление. Беглым взглядом: Элизабет Страут, Сюзанна Кларк, Энн Пэтчетт, Донна Тартт, Хилари Мантел... Практически все, кто мне нравился или привлекал внимание в последние годы (из пишущих по-английски) как минимум попадали в лонглисты. (Все еще не прочитанные "Мисс Бирма" и "Половина желтого солнца" укоряюще смотрят с полок.) Мне как читателю и феминистке такое положение вещей крайне симпатично. Лонглист этого года уже опубликован (это делают как раз перед днем солидарности в борьбе за права женщин, можно завести себе традицию читать его 8 марта вместо глупых пожеланий "любви и женского счастья"), и в англоязычном буктьюбе его вовсю обсуждают (www.youtube.com/watch?v=XtZ7SLcg6zY&t), но до нас он (частично) доберется только через год или около того, поэтому поговорить я хотела не столько о премии, сколько о пролетевшей в этом году мимо нее Зэди Смит.
Я прочитала не только что опубликованную (и пролетевшую) "The Fraud", не победную "О красоте" (2006), а почти победную и дебютную "Белые зубы" (шортлист 2001). И хочу со всей ответственностью заявить, что если у нее есть что-то лучше, то я решительно не понимаю, куда уж лучше, но намерена выяснить не откладывая. В книге хорошо все. И восхитительный истинно английский (от истиино не англичанки, что особенно доставляет) юмор a-la Терри Пратчетт для взрослых: полукарикатурные, но живые персонажи, остроумное ехидство, абсурдные повороты, вот это все. И длинная, ничего не обещающая завязка с бабушками, прадедушками, фашистами, случайными любовницами и бывшими женами. (Нет, правда, без всего этого никуда.) И стремительный полный саспенса и подвязывающий все концы финал. (Кто вообще ждал выхода на кульминацию? Я не ждала, очень удивилась.) И, конечно, полные нюансов и психологизма (человечности) центральные темы, ради которых все это, конечно, и писалось: постколониальный мир глазами эмигрантов (два правила"Есть два правила, которые известны всем: от премьер-министра до рикши. Первое: не позволяй никому сделать из твоей страны сырьевую базу. Это очень важно. А второе: не вмешивайся в чужие семейные дела."), средний класс глазами рабочего, старшее поколение глазами младшего (вернее двух младших), схлестнувшееся рациональное и иррациональное в лице левых и правых радикалов и ничуть не менее нелепых либералов по центру. Это решительно лучшие маргиналии к недавно советованному мною сэру Салману Рушди, какие только можно придумать. (Ведь это он мелькает неназванный, но сжигаемый, в середине повествования, мне не показалось?) Возможно, это даже лучше самого Рушди. Как Women's Prize, возможно, лучше Букера. Возможно. Кто возьмется судить беспристрастно?
бонус Зэди Смит (в переовде Олеси Качановой и Марии Мельниченко) "Белые зубы":
«Как и у всякой другой школы, у «Гленард Оук» была сложная география. Не то чтобы совсем лабиринт, и все-таки. Она была построена в два приема: сначала – в 1886-м как работный дом (в результате – жуткая громадина из красного кирпича – викторианский приют), а потом с 1963-го как школа (в результате добавился серый монолит – муниципальная собственность). Эти два чудовища были объединены в 1974 году при помощи огромного перехода в виде трубы. Но этого оказалось недостаточно, чтобы сделать два здания едиными или хотя бы уменьшить раздробленность. Горький опыт показал, что невозможно объединить тысячу детей под одним латинским выражением (школьный девиз: Laborare est Orare, Работать – значит молиться); дети – как коты, метящие территорию, или кроты, прорывающие ходы, – выделяют отдельные области со своими законами, представлениями, правилами поведения. Несмотря на все попытки бороться с этим, школа содержала и сохраняла отдельные области, приграничные районы, спорные территории, запретные зоны, точки рандеву, гетто, анклавы и острова. Никаких карт не было, но здравый смысл подсказывал держаться подальше, скажем, от закутка между мусорными баками и отделения уроков труда. Там бывали несчастные случаи (яркий пример: жалкому придурку по имени Кит зажали голову в тисках); и с тощими жилистыми парнями, которые контролировали эту территорию, лучше было не связываться – худые дети толстых отцов, у которых из задних карманов угрожающе торчали журналы, похожие на пистолеты, толстых людей, веривших в жестокую справедливость: «око за око», «да тебя ж убить мало». Напротив находились скамейки – три в ряд. Они были предназначены для торговли крошечными дозами наркотиков. Вроде смолы марихуаны за два с половиной фунта – комочек, такой маленький, что легко может потеряться в пенале, и его так же легко перепутать с кусочком ластика. Или четвертинки экстази, лучше всего помогавшие от мучительных менструальных болей. Лопух мог также купить разнообразные продукты кустарного промысла: жасминовый чай, садовую траву, аспирин, лакрицу, муку – изображавшие первоклассные наркотики, которые следует курить или глотать, спрятавшись за школьным театром. Полукруглая стена, в зависимости от того, где ты стоишь, предоставляла бóльшую или меньшую степень защиты от глаз учителей для тех, кто еще не имел права курить в «саду для курения» («сад» был бетонной площадкой, где достигшим шестнадцати лет разрешалось курить до посинения – есть ли теперь такие школы?). Театра тоже следовало избегать. Тут терлись наглые сорванцы – двенадцати-тринадцатилетние заядлые курильщики. Им было на все насрать. Им действительно было на все насрать: на твое здоровье, свое здоровье, учителей, родителей, полицию – на все. Курение – их ответ вселенной, их raison d’être[83]. Они обожали сигареты. Они не были тонкими ценителями, не интересовались, какой фирмы то, что они курят, – они просто любили сигареты, любые. Они присасывались к ним, как младенцы к груди, а потом втаптывали бычки в грязь со слезами на глазах. Они обожали курить. Сиги, сиги, сиги. Единственное, что их интересовало, кроме сиг, это политика, а точнее: что еще выкинет этот гад – министр финансов, который не переставая повышает цены на сиги. Ведь у них всегда не хватало денег и всегда не хватало сиг. Приходилось с особым искусством сиги стрелять, выпрашивать, выманивать, красть. Любимый трюк заключался в том, чтобы потратить все карманные деньги на пачку сиг, раздать их всем подряд, а потом целый месяц можно напоминать тем, у кого есть сиги, что ты с ними поделился. Но это рискованное дело. Гораздо лучше, если у тебя незапоминающееся лицо, стрельнуть сигу, а через пять минут прийти еще стрельнуть, и никто тебя не вспомнит. Лучше выработать незаметную шпионскую манеру, стать безликим человечишкой по имени Март, Джуль или Иэн. Если и этого не можешь, придется положиться на благотворительность и дележку. Сигу можно поделить бесконечным числом способов. Например, так: некто (кто все-таки купил пачку) закуривает. Кто-то кричит: «На двоих!» Скуренная до половины сигарета передается крикнувшему. Как только она оказывается у него, слышится «На троих!», потом «Остатки!» (что значит, половина от трети), потом «Окурок!» а затем, если день холодный и желание курить побеждает – «Последнюю затяжку!». Но последняя затяжка – это для отчаявшихся, она делается, когда не осталось ни перфорации, ни названия фирмы, ни того, что не стыдно назвать окурком. Последняя затяжка – это желтеющая бумага фильтра, из которой вдыхаешь какую-то гадость, это уже не табак, а нечто, что оседает в легких, становится бомбой замедленного действия, разрушает иммунную систему и вызывает постоянный, непрекращающийся насморк. Эта гадость превращает белые зубы в желтые. В «Гленард Оук» все были чем-то заняты. Школа представляла собой Вавилон, где дети из разных классов, с разным цветом кожи говорили на разных языках, каждый в своем особом уголке, из их ртов вырывался табачный дым и возносился к их многочисленным богам. (Статистика 1990 года: 67 вероисповеданий, 123 языка). Laborare est Orare: зубрилы у пруда определяют пол лягушек, школьные красавицы в кабинете музыки поют французские хороводные песни, говорят на ломаной латыни, сидят на виноградных диетах, подавляют лесбийские инстинкты, толстяки в физкультурной раздевалке онанируют, нервные девочки у кабинета иностранных языков читают кровавые истории, маленькие индусы на футбольном поле играют в крикет теннисными ракетками, Айри Джонс ищет Миллата Икбала, Скотт Бриз и Лиза Рейнбоу в туалете трахаются, Джошуа Чалфен, гоблин, старейшина и гном возле отделения естественных наук играют в «Гоблинов и Горгон». И все, абсолютно все курят, курят, курят. Выпрашивают сиги, подносят к ним зажигалки, затягиваются, собирают бычки, вытряхивают из них оставшийся табак, радуются способности сигарет объединять людей разных национальностей и вероисповеданий, но чаще – просто курят (Сиги не будет? Дай сижку!), пыхтят дымом, как маленькие трубы, пока он не становится таким густым, что те, кто топили здесь печи в 1886-м, во времена работного дома, не чувствовали бы себя не в своей тарелке.»
Преисполнившись уважения к помазывающей на славу длани Букера, кого пошла я читать вслед за Мантел? Кто, трижды коронованный, смеялся над гримассой, оставленной на челе моем Маркесом? Для чего стоило претерпевать и доживать до дряхлых моих седин, искать и не находить раскупленный тираж, а после снисходить до грязно-серой пухлости корпусовского переиздания? И хватит ли обезьянничать стиль Салмана Рушди и сказать прямо: я прочитала "Детей полуночи", трижды награжденных Букером, и это была такая восхитительная магреалистичная трава, что остается лишь удивляться, почему из каждого утюга гремит "Сто лет одиночества", а не "Дети полуночи".
бонус Салман Рушди (в переводе Анастасии Миролюбовой) "Дети полуночи":
«– Голубого, – изрек молодой священник совершенно серьезно. – Все доступные нам сведения, дочь моя, указывают на то, что Господь наш Иисус Христос был прекраснейшего, кристально чистого небесно-голубого оттенка. Маленькая женщина за деревянной решеткой исповедальни на мгновение затихла. Напряженная тишина, скрывающая работу мысли. А потом: “Да как же так, отче? Люди не бывают голубыми. Нет голубых людей нигде во всем огромном мире!” Изумление маленькой женщины, замешательство священника… потому что не так, вовсе не так она должна была реагировать. Епископ сказал: “С новообращенными бывают проблемы… когда они спрашивают насчет цвета, а они почти всегда это делают… важно навести мосты, сын мой. Помни, – так вещал епископ, – Бог есть любовь, а индуистский бог любви, Кришна, всегда изображается с синей кожей. Говори им, что Бог – голубой, так ты перекинешь мост между двумя верами; действуй осторожно, ненавязчиво, к тому же голубой цвет – нейтральный, так ты уйдешь от обычной проблемы цвета, от черного и белого. Да, в общем и целом я уверен, что следует избрать именно такое решение”. И епископы могут ошибаться, думает молодой священник, однако же сам он попал в переделку, потому что маленькая женщина явно входит в раж и принимается сурово отчитывать его из‐за деревянной решетки: “Голубой – да что это за ответ, отче, кто поверит в такое? Вам бы следовало написать Его Святейшеству Римскому Папе, уж он‐то наставил бы вас на путь истинный, но не нужно быть Римским Папой, чтобы знать: голубых людей не бывает!" Молодой батюшка закрывает глаза, делает глубокий вдох, пытается защититься. "Люди красили кожу в голубой цвет, - запинаясь бормочет он. - Пикты, кочевники арабы; будь ты более образована, дочь моя, ты бы знала..." Но за решеткой раздается громкое фырканье: "Что такое, отче? Вы сравниваете Господа нашего с дикарями из джунглей? О Боже, стыдно слушать такое!" ...И она говорит и говорит, говорит еще и не такое, а молодой батюшка, у которого внутри все переворачивается, вдруг по внезапному наитию понимает,: что-то очень важное кроется под этой голубизной, и задает один-единственный вопрос, и гневная тирада прерывается слезами, а молодой священник лепечет, охваченный паникой: "Ну же, не жу, ведь Божественный свет Господа нашего никак не связан с каким-то кожным пигментом?"»
...и мы плывем мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня... Вообще-то две трети книги я была убеждена, что она меня не впечатляет. Персонажи слишком нарочиты и совершенно не в моем вкусе, в тексте много повторов и длинот, язык, правда, местами хорош, но другими местами не то чтобы очень, да и вообще не фанат я детективного жанра, скажем честно... Но. Во-первых, прочитала я "Черные кувшинки" за одну ночь. Во-вторых, было мне в итоге очень грустно. В-третьих, несколько дней спустя мне все еще грустно, и в голове крутится цитата из Грина. Наверное, это значит, что книга на самом деле хороша, а я фигов сноб. Или что мне особенно больно в этом месте. А кому не больно читать про несложившееся, неслучившееся и почти подошедшее к концу? А. Еще структура, за которую так любят автора - вся эта его игра с читателем - действительно неплоха, хоть и есть в ней пара искусственных шарниров (имена, например), чтобы найти все швы, придется однажды перечитать, а это значит, что построено хоть и искусственно, но весьма искусно. Рискните. Мало ли.
бонус Мишель Бюсси (в переводе Елены Головиной) "Черные кувшинки": "Посмотрите на этот сад, инспектор. На розы, на оранжереи, на пруд. Сейчас я открою вам еще один секрет. Живерни — это ловушка. Очень красивая ловушка — что правда, то правда. И помыслить трудно, что кто-то может мечтать о том, чтобы отсюда уехать. Из такой красоты? Но дело в том, что все это — не более чем декорация. Намертво закрепленная декорация. Никто не имеет права украшать свой дом по собственному вкусу и красить его стены в тот или иной цвет по своему выбору. Здесь даже цветок сорвать нельзя! Запрещено законом, да не одним, — их наберется с десяток. Мы живем в картине, инспектор. Мы навечно в ней замурованы. Принято считать, что мы находимся в центре мира, куда стремятся тысячи, десятки и сотни тысяч людей… Но мы сами не замечаем, как постепенно растворяемся в пейзаже. Лак, которым покрыто полотно, въедается нам в кожу и лишает возможности двигаться. Мы обречены на вечное смирение. На отказ от своих желаний. История Луизы, которая собирала в лугах Живерни одуванчики, а потом стала богемской княгиней, — не более чем легенда, инспектор. В жизни такого не бывает. Больше не бывает".
Нью-Йорк 60-х. Американские евреи первых, вторых и третьих поколений, неспокойные черные кварталы, баскетбол, бейсбол, демократы, республиканцы, расцвет левых движений, студенческие бунты, богемный Париж, самиздат, журналистика, искусство и предпринимательство, маленькая жизнь в большом мире: взросление, очарования и разочарования, достижения и провалы, драмы и трагедии, откровенное и сокровенное. Странно, но до этой книги - которая вообще-то глубоко психологичный роман взросления, а не исторический роман - ни город, ни страна не интересовали меня совершенно, а теперь как при случайной встрече на улице с не самым приятным знакомым, сложно отвернуться и сделать вид, что не видел, не помнишь. Книга огромная и хорошая вся целиком, хотя, не стану врать, композиционная задумка осталась мне неясна. Не похоже, что дело в самой игре с читателем. Особенно если учесть, что аннотация спойлерит ее и тем самым губит в зародыше удовольствие от обнаружения первых расхождений. Жизни довольно схожи, чтобы контраст между ними не мог быть целью. Я всю книгу подозревала хитро устроенный любовный роман, но нет, развязка говорит, что это не он. (Или все-таки он, а я ждала не того? Может ли любовный роман быть про "ну вот вообще не судьба"?) Возможно, автору было мало одной истории, чтобы нарисовать полотно такого масштаба? Не удивлюсь, если так. Еще кажется, что история могла бы продолжаться, не обрываясь на юности, но может дело в настольгической автобиографичности? Иногда кажется, что все решительные повороты происходят в детстве и юности, а мы - унылые взрослые - лишь пожинаем плоды. Фигня это, но. В общем, не знаю. Если у вас есть идеи, делитесь.
Ах да. Если возьметесь читать, а я настоятельно советую попробовать, то у меня есть еще одна рекомендация. Посмотрите "Do the Right Thing" Спайка Ли, мне кажется, эта штука особенно ярко раскрасила и озвучила мне Нью-Йорк Пола Остера в той его части, где он черен, хотя Остер, конечно, и сам справляется с этим на отлично.
бонус Пол Остер (в переводе Максима Немцова) "4321":
«По семейному преданию, дедушка Фергусона пешком ушел из своего родного Минска с сотней рублей, зашитыми в подкладку пиджака, двинулся на запад к Гамбургу через Варшаву и Берлин, а затем взял билет на пароход под названием «Императрица Китая», который пересек Атлантику по суровым зимним штормам и вошел в гавань Нью-Йорка в первый день двадцатого века. Дожидаясь собеседования с иммиграционным чиновником на острове Эллис, он разговорился с собратом, тоже русским евреем. Тот ему сказал: Забудь ты эту фамилию – Резников. Проку тут от нее никакого. Для новой жизни в Америке тебе американская фамилия нужна, чтоб славно по-американски звучала. Поскольку английский для Исаака Резникова в 1900 году все еще был чужим языком, он попросил совета у своего земляка постарше и поопытней. Скажи им, что ты Рокфеллер, ответил тот. Уж с этим-то не промахнешься. Прошел час, за ним еще час, и когда девятнадцатилетний Резников сел перед иммиграционным чиновником, он уже забыл, какое имя ему посоветовали. Фамилия? – спросил чиновник. Разочарованно хлопнув себя по лбу, усталый иммигрант выпалил на идише: Ikh hob fargessen (Я забыл)! Так и получилось, что Исаак Резников начал свою новую жизнь в Америке как Ихабод Фергусон. Было трудно, особенно поначалу, но даже потом, когда оно уже перестало быть началом, ничего не получалось так, как он воображал себе о жизни в приютившей его стране. Правда, жену-то ему найти удалось, после двадцать шестого дня рождения, как правда и то, что его жена Фанни, урожденная Гроссман, родила ему троих крепких и здоровых сыновей, но жизнь в Америке оставалась для дедушки Фергусона борьбой с того самого дня, когда он сошел с парохода, до ночи 7 марта 1923 года, когда его настигла ранняя, безвременная кончина в возрасте сорока двух лет: его подстрелили при ограблении склада кожаных изделий в Чикаго, где он работал ночным сторожем. Фотографий его не сохранилось, но по всем воспоминаниям, был он мужчиной крепким, с сильной спиной и громадными ручищами, необразованный, неквалифицированный, классический новичок-неумеха. В первый свой день в Нью-Йорке он наткнулся на уличного торговца, толкавшего самые красные, самые круглые, самые совершенные яблоки, какие он в жизни видел. Не в силах противостоять, он купил одно и жадно впился в него зубами. Но вместо ожидаемой сладости вкус оказался горьким и незнакомым. Хуже того, яблоко было тошнотворно мягким, и, как только зубы его пронзили кожицу, все внутренности фрукта выплеснулись ему на пиджак ливнем бледно-красной жидкости, полной десятков дробинок-семян. Таков был его первый вкус Нового Света – его первое достопамятное знакомство с джерсейским помидором.»
Если вы читаете исторические романы, но до сих пор проходили мимо кромвелевской трилогии Хилари Мантел, немедленно развернитесь и идите прямо в ее направлении не сворачивая. Единственное, что вероятно должно помешать вам получить удовольствие от романов, это прочно сложившееся и очень эмоциональное негативное отношение к Томасу Кромвелю как к историческому персонажу (или такое же позитивное к Томасу Мору). В таком случае, даже уговаривать не буду, сама знаю, как сильно раздражают тексты выгораживающие моих персональных злодеев или поливающих грязью моих персональных героев. Но если вы готовы отнестись к Кромвелю Мантел как к персонажу литературному или же воспринимаете его как фигуру противоречиво-нейтральную (или даже положительную? есть такие?), то вы поймете откуда два Букера очень быстро. Жюри купили. Центральный персонаж - это соль, мед и перец всех трех романов. Ради того, чтобы полюбоваться его умом, деловой хваткой, принципиальностью и решительностью, послушать его ироничные реплики, посмотреть на мир его мудропечальными, но властными глазами, вы не поморщившись проглотите все сложные многоименные политические интриги, составлющие сюжет книг, и заинтересуетесь всеми далекими от современности проблемами шестнадцатого века (а было ли вам дело до английского перевода библии раньше? упразнения монастырей? жен и наследников Генриха?). Или так кажется мне, потому что для меня персонаж Мантел - прямое попадание в сердце? Если вам понравился Борочный цикл Стивенсона, то Кромвелевский цикл Мантел - восхитительный приквел, продляющий линию протестантов-Уотерхаузов назад к истоку. И перевод, кстати, тоже Доброхотовой-Майковой, так что можете представить себе как вкусен и красив русский текст. Вот вам кусочек.
бонус Хилари Мантел (в переводе Екатерины Доброхотовой-Майковой и Марины Клеветенко) "Вулфхолл или Волчий зал" :
«День всех святых: как говорит Норфолк, снова ноябрь. Алиса и Джо приходят его проведать, ведя Беллу — нынешнюю Беллу — на розовой шелковой ленте. Он поднимает глаза: чем я могу быть полезен двум юным леди? — Сударь, — начинает Алиса, — уже два года прошло, как умерла тетя Элизабет. Не могли бы вы написать кардиналу, чтобы он попросил папу выпустить ее из чистилища? — А как же твоя тетя Кэт? Твои кузины, мои дочери? Девочки переглядываются. — Нам кажется, они промучились недостаточно долго. Энн Кромвель гордилась, что умеет считать, и хвастала, что учит греческий. А Грейс кичилась своими волосами и врала, будто у нее есть крылья. Нам кажется, им еще рано покидать чистилище. Однако кардинал может и за них заступиться. И кто тянул тебя за язык? Кто не просит, тот не получает. — Вы так много сделали для кардинала, он не откажет. — Алиса пытается увлечь его своей затеей. — Король нынче не жалует кардинала; может, папа к нему расположен? — Говорю вам, — подхватывает Джо, — кардинал пишет папе каждый день. Непонятно, кто только зашивает ему письма. А еще кардинал может послать папе маленький подарочек, вознаграждение за труды. Тетя Мерси сказала, что папа ничего не делает задаром. — Идемте, — говорит Кромвель. Девочки снова переглядываются. В дверях он пропускает их вперед. Лапки Беллы стучат по полу. Джо отпускает поводок, но Белла не обгоняет, держится сзади. Мерси и старшая Джоанна сидят рядком. В комнате висит недоброе молчание. Мерси читает, проговаривая слова про себя. Джоанна уставилась в стену, на коленях вышивка. Мерси закладывает страницу, спрашивает: — Это что, послы явились? — Скажи ей, Джо, — говорит он, — скажи матери то, что сказала мне. Джо хлюпает носом. Алиса берет дело в свои руки. — Мы хотим, чтобы тетю Лиз выпустили из чистилища. — Чему вы их учите? — спрашивает он. Джоанна пожимает плечами. — У взрослых свои убеждения. — Господи, что творится под этой крышей! Дети верят, что папа спускается в ад со связкой ключей! Учитывая, что Ричард отрицает святое причастие… — Что? — удивляется Джоанна. — Что он отрицает? — Ричард прав, — говорит Мерси. — Когда Господь сказал, сие есть тело Мое, Он имел в виду, это символизирует Мое тело. Он не обращал священников в колдунов. — Но Он сказал: сие есть. Не как бы тело, а тело. Иначе выходит, что Господь соврал, а это немыслимо. — Господь может все, — говорит Алиса. — Ах ты, маленькая проказница! — напускается на нее Джоанна. — Если бы моя мама была тут, она бы тебя стукнула. — Без рукоприкладств, — говорит он. И добавляет, — пожалуйста. Остин-фрайарз — мир в миниатюре. В последние годы он больше напоминает поле битвы, чем семейный очаг, или один из тех биваков, где собрались уцелевшие и в отчаянии взирают на искалеченные тела и погубленные надежды. Однако они по-прежнему под его командой, его последние закаленные в битвах воины. И если они не сгинут в следующей схватке, ему придется учить их хитроумному искусству смотреть в обе стороны: вера и дела житейские, папа и евангельские братья, Екатерина и Анна. Он глядит на ухмыляющуюся Мерси, на Джоанну, которой кровь бросилась в лицо. Отворачивается от Джоанны, гонит прочь мысли — и не только о богословии. — Вы ни в чем не виноваты, — говорит он девочкам. Однако детские лица по-прежнему насуплены, и тогда он решает подсластить пилюлю: — Я хочу сделать тебе подарок, Джо, за то, что сшиваешь мои письма кардиналу.И тебе, Алиса. Повод нам ни к чему. Я подарю вам мартышек. Девочки переглядываются. Джо сражена наповал. — А вы знаете, где их взять? — Знаю. Я был в гостях у лорда-канцлера, его жена держит такую. Эта кроха сидит у нее на коленях и слушает все, что та ей скажет. — Мартышки нынче не в моде, — замечает Алиса. — Тем не менее мы благодарим вас, — говорит Мерси. — Тем не менее мы благодарим вас, — повторяет Алиса. — Но при дворе не держат мартышек с тех пор, как там поселилась леди Анна. Чтобы не отстать от моды, нам бы лучше щенков от Беллы. — Со временем, — говорит он. Не для всех подводных течений, что бурлят в этой комнате, у него есть объяснение. Он подхватывает собаку и уходит к себе, искать деньги для братца Джорджа Рочфорда. Сажает Беллу на стол, подремать среди бумаг. Белла сосет конец ленты, пытается незаметно стянуть ее с шеи.»
Это не про книги. Это моя попытка сделать мир немного легче для тех случайно забредших сюда душ, кого это касается. Я вас вижу. Я знаю, что вы в себе несете. И я хочу поделиться с вами своим опытом в надежде, что вы найдете в нем точку опоры. Вот он.
читать дальше0. Самое важное правило в вашей жизни - правило двух недель. Если вам все время грустно и плохо, вы ничего не хотите и ничего не можете, вас все раздражает и утомляет, вам ничего не приносит удовольствия, вы ненавидите себя, вы тревожитесь о будущем, вы хотели бы уснуть и не просыпаться год, исчезнуть, умереть, только чтобы это прекратилось... и это длится уже две недели - значит это очередной эпизод депрессии. Пора к врачу за таблетками. Нет, оно не пройдет само. Нет, вам не нужно просто взять себя в руки. Нет, другие не справляются как-то, и вы не справитесь. Нет, вы не преувеличиваете. Нет, вы не ошибаетесь, а если и ошибаетесь, то определить это задача врача, а не ваша. И нет, он не будет о вас плохо думать, если вы ошиблись. И если не ошиблись, тоже не будет о вас плохо думать, потому что а) депрессия - это не стыдно, и вторая (третья, десятая) депрессия - тоже не стыдно, б) это его работа не думать о людях плохо. Нет, категорическое нежелание идти к врачу не причина не идти к врачу: чем сильнее вам не хочется к врачу - тем нужнее вам к врачу. Запишитесь к врачу. Сегодня. Прямо сейчас. Записались?
1. Вам нужны таблетки. В вашем случае это не опция - это строгая жизненная необходимость. Путь к подбору работающего сочетания препаратов и дозы может быть как длинным и запутанным (и если так - держитесь, в конце концов, как сказал мне в пылу борьбы мой любимый психиатр, есть еще калифорнийское ракетное топливо), так и довольно коротким. Свою формулу (20 мг эсциталопрама + 15 миртазапина + 100 ламотриджина) я получила с третьей попытки и шестого эпизода (четыре прошла без лекарств и зря), один раз поменяв психиатра и два психотерапевта. Миртазапин добавляет килограммы, первую неделю валит с ног седативным эффектом и при пропуске двух доз дает ночные кошмары. Другие колеса могут иметь другие неприятные побочки (а могут и не иметь никаких), но при регулярном приеме с ними всегда лучше, чем без них. Несравнимо. Ощущение, которое вы хотите получить от антидепрессантов - это "устойчивое нормально". Не "деятельно активно" (этого колеса не дают), не "уже не так хреново как было раньше и на том спасибо", а "нормально", день изо дня. Примерно через три недели вы должны почувствовать твердую почву под ногами, некоторый запас прочности перед стрессовыми ситуациями. И когда вы его почувствовали - это НЕ признак полного выздоровления, а значит не повод прекращать прием лекарств - это ровно то состояние, которого вы добивались, поддерживайте его. Пейте колеса регулярно: поставьте будильник, заведите коробочку-дозатор, отмечайте крестиками в ежедневнике. Вы можете раздолбайничать с чем угодно, но не с этим. Если у вас закончились таблетки и вы никак не можете себя заставить пойти к врачу за новым рецептом - нарушайте закон, покупайте таблетки у барыг, покупайте у барыг поддельные рецепты, попросите близких сделать это за вас или попросите их позвонить психиатру и объяснить ситуацию, пусть другие придумают, что вам делать, но не прекращайте пить таблетки. Отмена препаратов или уменьшение дозы - только под контролем психиатра и только на фоне полного штиля в жизни. Никакой самодеятельности. Если вы все-таки бросили прием лекарств, и вам стало хуже, и теперь вам стыдно пойти к врачу и сказать, что вам стало хуже, потому что вы нарушили его рекомендации и прекратили принимать лекарства, знайте, ваш врач не будет вами недоволен, не будет зол и даже не будет удивлен. Очень многие прекращают принимать таблетки без разрешения врача, это случается так часто, что он совершенно не удивится, что такое случилось с вами, поэтому он вас не отругает и тем более не прогонит. Помните: он хочет вам помочь. Но он не сможет вам помочь, если вы к нему не придете. То же самое касается неработающей схемы лечения - если лекарства вам не помогают или помогают недостаточно хорошо или вам от них хуже (бывает и так), нет ничего страшного в том, чтобы сказать об этом врачу, он не разозлиться, не обидется, не откажется менять лекарства, не положит вас в больницу (скорее всего) - он знает, что разным людях помогают разные антидепрессанты, и он знает много разных названий и дозировок, которые готов сообщить вам. Это его работа.
2. Если депрессия не единственная ваша проблема - то вам нужна психотерапия. Отделите психиатра, который надежно снабжает вас рецептами на медикаменты, от психотерапевта, который обсуждает ваши повседневные жизненные стратегии. Вам может понадобиться поменять психотерапевта несколько раз - это не должно влиять на доступность вам лекарств. Если у вас жопа в жизни прямо сейчас или вы решили побороться с каким-нибудь персональным драконом (социофобией, например, или зависимостью) - вам потребуются еженедельные встречи с КПТ-шником, в противном случае, можете выбрать любой подход к терапии и любую частоту встреч, которая покажется вам эффективной. Как понять, что психотерапевт вам подходит? 1) Он вас понимает. Его комментарии и уточняющие вопросы звучат так, как будто он заинтересован именно в вас, побывал именно в вашей шкуре, а не просто звучат логично и приложимы к абстрактному пациенту с примерно такими же как у вас проблемами. 2) Планы действий, к которым вы приходите в результате сессий, работают. Если вы никогда не выполняете запланированные действия - это все равно, что не работают, это значит, что психотерапевт не может подобрать вам посильные задачи, не может вас поддержать, подстраховать, смотивировать. Или вы не готовы к борьбе. Так тоже бывает, пока вы в полной мере не осознаете, что перемены вам необходимы, что сложившаяся ситуация неприемлима, психотерапия едва ли поможет. Чего ни в коем случае не стоит делать - так это вводить своего психотерапевта в заблуждение относительно своих мыслей и действий. Всегда будьте чесны. Если вы не можете, помните, что вы не обязаны свидетельствовать против себя. Лучше сказать, "я не хочу/не могу сейчас об этом говорить", чем сказать полуправду или ложь.
Эти пункты - основа борьбы и выживания в случае любой клинической депрессии. Теперь поговорим о рекуррентной.
3. Вы никогда не будете здоровы. Когда психотерапевты (которых у меня было три) спрашивали меня на первых встречах, чего я хочу добиться в результате нашей совместной работы, я отвечала, что хочу выздороветь, чтобы все стало так, как будто никакой депрессии у меня никогда не было. Так вот, это невозможно. Депрессия - это ваша тень, от нее невозможно убежать, поэтому она и зовется рекуррентной. Она часть вас, вы не поправитесь никогда. Это худшее, что вам предстоит узнать о вашей болезни и принять это непросто. Вам будет казаться, что вы больше никогда не сможете себе доверять, никогда не будетет уверены, что будет с вами в следующем месяце, на следующей неделе, завершите ли вы текущий проект или будете лежать и смотреть в потолок не в силах пошевелить ни одним пальцем и ненавидя себя каждой жилкой. Это неправда, вы сможете себе доверять, когда освоитесь. Депрессия - грозный враг, но предсказуемый. Его можно изучить и можно научиться побеждать, снова и снова, быстрее и быстрее. В конце концов, вы научитесь узнавать даже его приближающуюся поступь и бить на опережение.
4. Вам нужно отделить болезнь от себя, сказать: "Это не я, это не моя вина. Я не порченный, не плохой, не слабый". Депрессия отличается от перелома ноги тем, что ее демобилизирующая природа неочевидна для наблюдателя, даже если наблюдатель вы сами. Может быть это лень? Может быть это недостаток характера? Воли? Может быть, я просто не заслуживаю хорошей жизни, раз уж я всегда сам все порчу? Это говорит ваша болезнь, ваш противник, которому вы еще не научились давать отпор. Некоторые рождаются с предрасположенностью к депрессиям, и вы один из этих счастливчиков, но никто не рождается с умением побеждать депрессию. Вспомните "Матрицу". С первого раза никто не прыгал. Никто. И со второго раза тоже. Но мы прыгаем все дальше и дальше, пока длины прыжка не становится достаточно, чтобы жить как будто так и надо.
5. Между "мечатать провалиться сквозь землю" и "делать дела" есть ощутимый зазор, который медикаменты преодолеть не могут. Для этого вам нужны специальные инструменты. Если вы можете позволить себе психотерапию, то психотерапевт особенно полезен на этом этапе. На профессиональном жаргоне КПТшников это называется "поведенческая активация". Чего вы хотите - это набрать инерцию движения, предолеть начальное трение бездействия. Прежде чем начать делать дела, нужно начать делать хоть что-то. Что угодно. Вообще все что угодно. Если вы три месяца смотрели сериалы и потолок, то все, что не является смотрением потолка и сериалов подойдет для разбега. Пойти в магазин и купить себе книгу/платье/пироженку. Работает. Выйти во двор и покачаться на качелях. Работает. Собрать цветы для гербария, сделать десять фотографий, связать носок, устроить себе чайную церемонию или пенную ванну. Все работает. Любая фигня, которая дает допамин (ощущение выполненного дела - для начала, и в один прекрасный день - может быть даже даже удовольствия), но при этом не является малоактивной и наркотической (сериалы, компьютерные игры) - это ваше лекарство второго этапа (после того, как антидепрессанты начнут работать, то есть недели через три после начала приема). Все что требует физических движений - работает особенно хорошо. От вас не требуется делать ничего сложного, просто делайте хоть что-то, набирайте разгон. Потихоньку, полегоньку, поздравляя себя с каждым шагом. Гляди ж ты! Сегодня я справился выйти из дома! Смотри ж ты смог достать акварель и порисовать! Двадцать страниц прочитал! Если после выбранного действия вы чувствуете некоторый прилив сил, попробуйте сделать что-то еще. Когда вы решите, что достаточно окрепли, чтобы попробовать перейти от дел необременительных к чему-то менее приятному, начинайте с ерунды (чашку помыть, одну) и всегда сначала разгоняйтесь на чем-то более простом. Сходить в булочную за свежим хлебом - съесть хрустящую корочку - вымыть чашку. Встать и поятнуться - потанцевать - заправить кровать. Не спешите, не гоните себя, мозг - медленная штука, ему нужно вспомнить вкус допамина, ему нужно вспомнить, что такое отложенное удовольствие. И что такое удовольствие вообще, если уж на то пошло. Что такое вкусно, что такое интересно, что такое приятно. Почему это стоит каких-то усилий.
6. Чаще всего депрессия возвращается в ответ на пертурбации в жизни, как отдача от напряжения, стресса которому вы себя подвергли. Если вас хорошо потрясло пару недель, вы легко можете сорваться в пике. Чем больше эпизодов вы прошли без лечения, чем тяжелее и дольше вы болели, тем лучше протоптан этот химический путь в мозгу: "Сложности в жизни? Отключение всех систем!" Это значит, что вам нужно стать сильнее, уравновешеннее, мудрее, продуманее, чем другим. Чем больше у вас слабых мест, тем легче депрессии до вас добраться. Например, если у вас социофобия, то любой публичный позор (или то, что вам кажется позором) или даже необходимость работать с незнакомыми людьми в одной команде, может выбить вас из седла и загнать в депрессию. Имеет смысл поработать над своими слабыми местами в периоды затишья. Нарастить броню - разработать алгоритмы действий в сложных ситуациях, поменять модус операнди, привыкнуть к новым стрессорам, перезаписать негативный жизненный опыт. Для этого вам нужна психотерапия между эпизодами депрессии: чтобы вычислить ее пособников, тех, что опускают ей мост и открывают ворота.
7. Вам нужно научиться недоверять себе. Но верить в себя.
В ранней юности под воздействием весьма специфического воспитания в духе античного стоицизма я считала презренными любые несоциальные чувства, а потакание своим желаниям - позорным слабоволием. И разумеется, жила с неумолкающим чувством стыда, потому что нельзя просто так взять и истребить в себе нормальную человеческую природу. Повзрослев, я вышла из-под авторитета воспитывавшего меня стоика, и постепенно обрела потерянную связь со своим внутренним миром, научилась понимать, что мне нравится и чего я хочу (вместо того, что ДОЛЖНО мне нравится и чего я ДОЛЖНА хотеть), научилась терять контроль, отпускать себя, выражать и понимать свои эмоции, принимать решения под управлением иррациональной интуиции, а не рациональной логики, и избавилась от значительной части стыда (не от всего впрочем), осознав, что я не настолько плоха, как привыкла о себе думать. Это Великое Раскрепощение было столь значительной положительной вехой моей биографии, что сама идея о том, что противоположный подход к жизни - рациональный самоконтроль - может быть не путем в ад, из которого я благополучно сбежала, а, наоборот, очень полезным инструментом, долго не приходила мне в голову. И не пришла бы, если бы мне на это не указал психотерапевт, который, как я знала, хочет мне счастья, а не желает превратить меня в идеального гражданина. И тем не менее это так. Хотя обучаться заново тому, от чего я когда-то с облегчением отказалась, непросто. Депрессию нельзя победить, полагаясь на интуицию, на ощущения, потому что она - это расстройство ощущений, сбой в интуиции. Она говорит "замри!" в тот момент, когда жизнь обрушивает на меня молот. Она говорит "сопротивление бесполезно", когда нужно барахтаться из-за всех сил. Она говорит "ничего не выйдет". Она говорит "ты пыталась - и стало только хуже". Она говорит "ты не заслуживаешь счастья". Она говорит "счастья не существует". Говорить ей "нет" и "убирайся к черту!", стремиться выздороветь, когда хочется умереть - контринтуитивно. Это требует рационального, не принимающего в расчет мои собственные ощущения решения.
Но и в ремиссии нельзя вполне полагаться на свои "не в настроении", "не хочу", "не могу", потому что они могут ошибаться. Не всегда, но достаточно часто, для того чтобы имело смысл не доверять им слишком уж безоговорочно. Теперь мне часто приходится напоминать себе, что нежелание, страх, неудовольствие могут меня обманывать. Что как бы все мои чувства ни восставали, иногда нужно пробиваться вопреки им, сквозь них, потому что за ними - нежеланием, болью, страхом - спокойная бухта, в то время как они толкают доверчивую меня в штормовое море - мою депрессию. Я могу не хотеть что-то делать, но если я позволю себе достаточно долго ничего не делать, потому что я не в настроении - я не дождусь настроения, я дождусь депрессии. Так что лучше потерпеть, выбрать меньшую из зол, пока она доступна для выбора, и это тоже контринтуитивно.
Я не вполне ясно представляю себе, где пролегает граница между здоровым самопринуждением, ведущим к лучшему самочувствию, и бессмысленным самоистязанием лишь еще больше травмирующим и без того хромающую психику. Я испытала обе крайности - полный контроль и полное отсутствие контроля - теперь же мучительно ищу эту скучную середину, эту дурацкую античную "меру во всем". Мне важно напоминать себе, что я делаю что-то не потому что ДОЛЖНА, не потому что ЭТО ПРАВИЛЬНО, не потому что ХОРОШИЕ ЛЮДИ - ЭТО ЛЮДИ У КОТОРЫХ СИЛЬНАЯ ВОЛЯ, БУДЬ КАК ОНИ, я делаю это не потому что не люблю себя и хочу причинить себе боль в попытке реабилитироваться перед своим воспитателем, говорящим со мной моим же внутренним голосом и взявшим в вечные заложники мою самооценку, а потому что это поможет мне. Действительно поможет. Действие - это допамин, допамин - это желание, желание - это жизнь. Отсутсвие допамина - это отчаяние, безысходность и ненависить к себе - депрессия. Настроения ненадежны и переменчивы, депрессия - надежна и постоянна.
8. Самонаблюдение и экспериментаторство - это навыки, которые нужны вам для победы. Умение различать за неопределнным "мне плохо" - конкретные "я боюсь", "мне стыдно", "я устал", "мне больно", "я разочарован", "я горюю по утрате", "я хочу невозможного", "я чувствую вину"... Мы не спорим со своими ощущениями - они всегда правы. Если вам стыдно - вам стыдно, даже если объективно для стыдна нет причин, не важно, вам стыдно. Вы думаете: "Мне стыдно, поэтому я хочу закрыться в комнате и больше никогда никого не видеть". Скажите себе: "Я тебя понимаю, я знаю как тебе плохо, как бы мне хотелось, чтобы ты этого не испытывал!" Если хочется плакать - плачьте, дайте этому дурацкому картизолу вытечь с солью. Обнимите себя за плечи, сожмитесь в комок и плачьте. Помните, вы не можете изменить то, то чувствуете, но можете изменить то, что делаете. Если вы спрячетесь, проблема может решиться на этот раз (а может и нет), но другая, похожая возникнет снова, и вам снова будет так же плохо, как сейчас. И каждый раз когда вы не сможете справиться с ситуацией, вы будете думать о себе все хуже и хуже, избегать все большего и большего количества ситуаций, испытаний, возможностей. Поэтому дайте себе время утешиться и обрести хоть какое-то равновесие - и пойдите поперек своей первой реакции, против тех моделей поведения, которые ни к чему не приводили раньше и - вы знаете - ни к чему не приведут в будущем. Не прячьтесь. Поступите по-другому. Скажите себе: "Это эксперимент". Вам нужно пойти в свой страх, боль, неуверенность, неопределенность только на этот раз. Если вы не спрячетесь, а сделаете что-то другое - может вы почувствуете себя лучше, может ситуация изменится к лучшему? Сделайте это. Запишите результат, положите в конверт, подпишите "Когда мне хотелось спрятаться". В следующий раз, когда вам будет хотеться спрятаться, прочтите - это поможет вам набраться сил на новый эксперимент.
Я не могу написать письмо. Мне нужно кого-то о чем-то попросить или извиниться за задержку или я совсем не знаю своего адресата, не знаю, что он подумает обо мне, что ответит, чем этот контакт для меня обернется. Я вхожу в общение из уязвимой позиции, это очень тяжело при социофобии. Я беру лист бумаги и записываю, чего я жду, что именно меня пугает, что не дает мне написать письмо. А потом я все-таки пишу письмо. Только на этот раз. В качестве эксперимента. А потом я записываю результат. Он никогда не бывает так плох, как предчувствия. Обычно он прямо противоположен им. И в следующий раз, когда я не могу написать письмо я открывают конверт с надписью: "Когда я не могла написать письмо". Вы не можете изменить свои чувства, но чувства могут измениться сами. Даже самый негативный опыт стирается под слоями опыта нейтрального и позитивного. Со временем я не смогу понять, что же такого сложного было в том, чтобы писать письма. Я жду этого времени. Оно придет, если я не буду оставлять попыток прорваться.
Субдепрессия. Мне плохо, уныло, ничего не хочется. Выйти бы на улицу, пройтись, продышаться, но я не хочу и этого, потому что не верю, что это принесет мне удовольствие, потому что моя способность испытывать удовольствие очень ослабла. Я могу и дальше смотреть youtube (ох уж эти завлекательные осколки бесполезной информации), но вместо этого беру конверт на котором написано: "Когда я не хотела идти гулять". И узнаю, что несмотря на мою теперешнюю уверенность, что попеременное переставление ног на свежем воздухе не обладает никаким магическим эффектом, в прошлый раз я стала чувствовать себя гораздо менее хреново уже в середине прогулки, а во вторую ее половину у меня в голове стали появляться планы. Планы! Подумать только. Ладно. Проверим, что будет в этот раз.
9. Профилактика. Это высший пилотаж: научиться правильно и вовремя отдыхать. Правильно - значит не бездействием, а деятельным удовольствием. (Действие - это допамин.) Вовремя - значит не тогда, когда устал, а когда подустал или даже не устал вовсе. Бывает, что инерция говорит - мы еще можем, закусим удила и вперед до победного! Но через два дня вы упадете. А через неделю будете играть в кошки-мышки со своей тенью-депрессией. Вам этого не надо. Вам нужно вовремя и правильно отдыхать. Мне нужно тоже. Но я еще только учусь и в этом мне помогает таймер. Раньше я прекращала работать, когда заканчивалась либо работа, либо я. Начала писать письмо - заканчивала, когда отправляла его адресату. Начала читать книгу - открывала ее, когда просыпалась, и закрывала перед тем, как лечь спать. Села размечать данные - неделю не отрывалась от экрана и не могла уснуть, потому что не могла прекратить думать о данных. У меня СДВГ (о чем я, к сожалению, узнала совсем недавно), а с ним человеку дается гиперфокус, эдакое волшебное залипание. Изнутри гиперфокус приятен, а со стороны похож на добродетельное усердие, чем вызывает уважение и иногда даже восхищение у непосвященных. На практике он изнуряющ, и, увы, не всесилен - в жизни слишком мало дел, которые можно выполнить в один присест, даже если ты способен растянуть присест на неделю или даже две. Теперь я прекращаю работу, когда таймер говорит мне прекратить. Это непросто. Я могу быть в середине статьи ("завтра же я не вспомню, на чем оставновилась и придется перечитывать"), в середине программы ("завтра же я не найду этот баг, не вспомню, что и как делает эта функция, не...."), почти у самого конца чего бы то ни было. Но все эти "почти закончила" и "еще чуть-чуть" могут растянуться на час, или два, или три, или всю ночь. И я не знаю сколько лишнего времени меня сломает. Но знаю, сколько не сломает - четыре часа в день. Причем в хорошем состоянии. Когда я начинаю выползать из депрессии, это может быть час в день, или полчаса, или пятнадцать минут. Знать предел своих сил и уважать его - это лучше, чем гиперфокус, хоть и скучнее.
10. Ваша цель, не просто как-нибудь выкарабкаться на этот раз, но, как в анекдоте про еврея и ЦК, при приближении депрессии мочь сказать "Эту хохмочку я уже знаю!" Вам нужно узнать, что она будет с вами делать, чем вы будете ей отвечать, что из этого будет улучшать ситуацию, а что ухудшать. Выходить на депрессию как на арену перед быком, размахивая плащом и раскланиваясь под воображаемые аплодисменты публики. Быть мотодором, зрителем и комментатором одновременно. И знать, что даже в самом худшем сценарии вы вынесите из нее ценное - опыт, знания. И используете их в следующий раз.
А потом случилось плохое. Страшное. Непредставимое. Непоправимое. Вчера она улыбалась, ждала весну, строила планы, а назавтра случилось завтра, и я слышу в своей голове ее саркастические замечания о ее собственных похоронах, и от этого слезы текут еще сильнее. Нелепое действо, поп, пластиковые венки, смешной куличик из песка над ямой, куда закопали тело, которое еще совсем недавно могло порождать ее. Бесстрашную. Неостановимую. Несокрушимую. Мою знакомую Артемиду, радугу и цветок. ...Славьте и громче! Темью и ранью! Вот она с гончей, вот она с ланью. В листьях, как в стаях, нощно и денно, с непоспевающей за коленом тканью - запястье - повязка - гребень - в опережающем тело беге... Два месяца не могу осознать. Два месяца не знаю, что с таким делают. И делают ли что-то.